Лилия усмехнулась, пожала плечами, всем существом своим выражая то, что учитель совсем не разбирается в моде.
Потом она решительно взяла из Шуриных рук бинокль и уставилась на волны.
— Что ты разглядывал?
— Там… чайки…
— Вот ещё! Что, я чаек не видела? — она вернула бинокль.
— Я смотрел, какие у них глупые… морды… нет, лица, — обернулся к деду, — а как сказать?
Никита Никитич с улыбкой заметил:
— Нет такого слова в русском языке. Говорят «головы», но это, конечно, не то.
— А сидят чайки на волнах, как в креслах… Чудно… В бинокль видно.
У Шура слегка дрожал голос, но заметил это только дедушка. Лилия тряхнула золотыми волосами:
— Спущусь в музыкальный салон.
И ушла.
Никита Никитич ухмыльнулся:
— Ишь ты, платье ей свяжи, как волжская волна. Смотрит вокруг, а видит только себя.
Шур промолчал па это дедово замечание. Повернулся и ушёл в каюту.
— Какой хороший день, — сказал Никита Никитич бабушке, которая из люксовского окошка всё ещё смотрела на синие волны с серебряной отделкой. — Выходите на палубу подышать.
— Да-а… я ещё не все вещи по местам разложила.
— Внучка разложит.
Бабушка безнадёжно махнула рукой:
— Разве дождёшься? — и неожиданно для самой себя вдруг сказала: — Сейчас выйду.
Они сели на мягкие, откидывающиеся, словно в театре, стулья как раз против девятой каюты. Шуру изнутри были видны в окошко два затылка — бабушки, совершенно седой, и деда — с проседью. Шур собирался идти искать Ромку, но за окошком начали говорить о ней, о Лилии. И он будто прилип к дивану, прямой, неподвижный, не имея сил шелохнуться.
Говорила бабушка. И часто вздыхала.
— Ничего с собой поделать не могу. Люблю её до безумия. Кажется, вся жизнь в ней. Знаю, что балую. Ездит она на мне верхом. Единственная внучка, поздний ребёнок. Потакаю всем её капризам. Знаю, плохо это. Видите, какое противоречие жизни — и люблю и порчу её сама. А иначе не могу.
Шур не мог понять, как это «и люблю и порчу». Одновременно. Так не бывает. Раз любишь, зачем портить? Голова-то есть на плечах. Этот добрый и застенчивый мальчишка ещё не знал, как не могут ужиться порой разум и сердце, живущие в одном человеке.
Ветер неожиданно метнулся по палубе, вытянул шёлковую занавеску в окошко из каюты. Она задела дедушкин затылок. Никита Никитич стал поворачиваться, чтоб заглянуть в каюту, кто щекочет. Шур, за миг до этого не имевший сил пошевелиться, вскочил с дивана, присел, спрятался за кресло. Зачем он это сделал, сам не знал. Дедушка посмотрел в каюту, перекинул шторку обратно и сел на своё место.
— Мой внучек тоже меня беспокоит. На вид мальчик, а ум и сердце — постарше. А вот дружок его на вид взрослее, а внутри мальчишка. Бедовый. Ему жить проще, чем моему. Мой скромный чересчур и впечатлительный. Таким жить сложнее. Он мне скорей девочку напоминает. А вот… мальчик.
Когда говорят о тебе самом — это выдержать почти невозможно. Шур осторожно нажал на ручку двери, чтобы она молча, не лязгнув, открылась, и выскользнул в коридор.
Глава 3. В девяносто девятой
Ромкину девяносто девятую Шур нашёл сразу. Открыл дверь, шагнул и тут же споткнулся об эмалированный зелёный бачок, сверх которого стояло ведро и на полу рядом с бачком другое ведро. Оба пустые. Удивился, огляделся. Ким лежал на втором этаже, уткнув нос в зачитанную книжку. Ром сидел на первом этаже около столика, вделанного в стенку, и крутил колёсико транзистора. А с другой стороны столика тоже на первом этаже оказался чёрный, похожий на мальчишечий, Фанерин затылок и спина. Девочка сидела, упёршись лбом в стенку, и не шевелилась. Все молчали.
— Вы чо, воду носить собираетесь? — спросил Шур, показав на вёдра и бачок.
Молчание продолжалось. Только из-под Ромкиных пальцев вырвались обрывки непонятных фраз, потом музыка. Шур в недоумении пожал плечами. Ким, перевёртывая страницу, подал голос:
— Молодой человек, когда входишь, положено здороваться.
— Так виделись же!
— Мы с Ромкой не одни в каюте.
— Это с Фанерой, что ль, здороваться?
— Хха-а! — выстрелил Ромка.
Если б даже такой вежливый парнишка, как Шур, в школе персонально поздоровался с Фанерой, весь класс грохнул бы от смеха.
— Эх ты, — крикнул Ром, — надо было войти и сказать: здравствуй, Фанера наша драгоценная.
— Что за драгоценная? — сдвинул брови Ким.
— А она у нас самая драгоценная в школе. Она же — Алмазова!
— М-м-м, — мыкнул Ким, углубляясь в книжку, наверно, попалось интересное место.
— Чо читаешь?
Ким не ответил. Значит, интересное место ещё не кончилось.
— Братья её написали. Модные. Забыл фамилию, — сказал Ромка.
— Вайнеры, — буркнул Ким.
— Точно. Один в Москве живёт, другой в Ленинграде. Как вместе пишут?
— Это Стругацкие, а не Вайнеры, — поправил Ромку Шур.
Текст пошёл, наверно, менее интересный, Ким оторвал нос от страницы.
— Шур всех авторов знает, а ты? Когда последний раз читал книжку добровольно? Всё музыку ловишь?
— А чего их читать, время терять? Всё равно забудутся. А под музыку потанцевать можно.
Ромка было начал выделывать кренделя ногами и туловищем, но стукнулся о Фанерины ноги. Она молча подобрала их. Ноги тонкие, длинные, согнутые в коленках, как у кузнечика. Так подумал Шур, глядя на Фанеру, которая, казалось, лбом собиралась продавить стенку каюты.
Задвигалась ручка двери, потом дверь распахнулась, и в каюту шагнула, споткнувшись о бачок с ведром, низенькая круглая женщина, на которой, действительно, всё блестело. И платье, и платок на плечах, и лицо.
— Здрасьте, Зина Вольтовна, — вежливо сказал Шур.
Она молча кивнула. Лицо было красным и сердитым. Когда Фанера оторвала лоб от стенки и посмотрела на мать, Шур увидел, какая она зарёванная. А на лбу малиновое пятно от стенки. Цыганские, чёрные глаза распухли, руль увеличился в размерах.
Рулём ребята в классе называли Фанерин нос. Для женского, а там более девчачьего лица он совершенно не годился. Это был нос большой и выразительный, словно оторвали его у какого-то дяди и против желания посадили этой черноволосой девчонке.
— Не кажется ли вам, — обратился Ким к мальчишкам, — что нас слишком много в каюте?
Ромка с Шуром переглянулись и, не говоря ни слова, вместе с транзистором вылетели вон.
— Чего у неё руль распух? Ревела?
— О-ой, что тут было-о… — Ромка махнул рукой, — ругань стояла! Столбом! Мама с дочкой сцепились. У этой Вольтовны голос — труба! Только на сцене выступать. А электричества в ней! Так и искрит! Фанере по спине кулаком ка-ак даст! Ким мне кивал-кивал, чтоб я вышел, а мне ж интересно.
— Не вышел?
— Неа.
— А чего ругались?
— Эта Вольтовна взяла вёдра и бачок — в Астрахани насолить рыбы.
— А что у нас, в Чебоксарах, есть, что ли, нечего? — удивился Шур.
— Во! Фанера ей так и выпалила. Из-за них, говорит, в каюте не повернуться. Позоришь, говорит, меня. А та: живёшь на всём готовом! Нет заботушки семью кормить! А сама пожирней любишь!
Шур представил тощую, как палка, Фанеру. А тут «пожирней»…
— А потом съехала на какого-то Антона Валентиныча, что Фанера его не любит. А он к ней всей душой, кроссовки ей купил.
— Тоже мне душа — кроссовки, — усмехнулся Шур. — А кто этот Валентиныч?
— Ненай. А Фанера говорит: у меня родной отец есть. А кроссовки носи сама. Вот тут Вольтовна ей кулаком по спине.
— А может быть, это отчим? — предположил Шур.
— Может.
— А мы ничего в классе не знаем, с кем живёт, как живёт. Только насмехаемся.
— Точно, — кивнул Ромка. — Может, дома она её кулаком по голове трескает! Вот Фанера и молчит у доски, как пробка, с отбитыми мозгами. А мы даже подсказать не хотим, болваны.
Ребята поднялись по трапу и остановились в коридоре, который вёл в музыкальный салон. Оттуда были слышны звуки пианино.
«Она играет,» — подумал Шур, и сердце покатилось-покатилось куда-то, а куда именно, он пока ещё не понял.
Мимо них прошла Лия, направляясь на эти пианинные звуки. Волосы её, длинные и прямые, занавесочками висели с двух сторон лица до самой груди, и от этого лицо казалось узким и тоже длинным. А может, оно и без волос было такое? И Шур сейчас же представил себе волосы Лилии, блестящие, золотые, а не тускло-серые, как эти. Они мягкими волнами лежали на плечах, а не грустно свисали вниз.
Вдруг Лия обернулась к Ромке:
— Когда твой брат книжку прочитает? На неё очередь.
— А он что, ЭВМ? Ты же час назад дала её.
— Поторопи.
— И не подумаю.
Ромка рявкнул над её ухом транзистором.
— Сумасшедший, — и ушла, тряхнув своими прямыми волосами.
— Она за нашим столом сидит, — сказал Шур.
— Ну-у? Не нравится она мне.