— Читайте-с и переводите-с.
Самохин стал отвечать урок, но сейчас же запутался, остановился.
— Что же это вы, сударь мой, государь мой милостивый, ничего не знаете? Нехорошо-с. Стыдно-с. С-садитесь.
— Да я болел ведь, — снова с досадой напомнил Самохин, — ну и пропустил много.
— Болел? Это мне хорошо известно. Но что поделаешь? Конечно, не знать по причине болезни весьма и весьма уважительно, но не менее уважительно и по достоинству оценить ваши знания. Сожалею, но принужден поставить вам неудовлетворительную отметку. Двоечку-с. Второй год сидите. Никаких болезней не признаю-с.
Самохин с обидой посмотрел на Афиногена Егоровича. Захотелось ему сказать что-нибудь злое, грубое. Однако сдержался. Пошел и сел на место и сунул с досадой учебник в парту. Сломал пополам переплет. Но и это не облегчило. Обида росла. Надо было сделать еще что-то такое, отчего непременно стало бы легче.
Сложил губы трубочкой, чуть дунул и…
Все ученики и Афиноген Егорович остолбенели. Остолбенел и Самохин. Он испуганно зажал рот рукой и вытаращил глаза.
— Пре-лестно… — развел руками Афиноген Егорович. — Бес-подобно… И после этого вы, Самохин, будете утверждать…
Афиноген Егорович, запнулся, покраснел и вдруг взвизгнул:
— Марш из класса! Под часы! Без обеда!
Самохин поднялся, прикусил губу и стоял, готовый заплакать.
— Что же вы ждете? Хотите, чтобы вас под руки вывели? — не унимался Швабра.
Самохин пошел. У двери на секунду остановился, растерянно осмотрел на товарищей, вздохнул и оставил класс.
В коридоре, куда он вышел, было тихо, сумрачно и пустынно. На паркетном полу вырисовывались отпечатки множества ног. Кое-где валялись клочки бумажек…
Под часы Самохин не встал. Посмотрел направо, налево и медленно поплелся к уборной. Там, в суровом раздумье, он и дождался звонка.
— Злоподобная Швабра! — с горечью говорил Самохин товарищам. — Чтоб ему на том свете древние греки бока намяли. Вот назло не буду теперь учиться.
Отсидев два часа без обеда, он явился домой.
— Где пропадал? — крикнул из другой комнаты отец.
— Спевка была…
— Садись ешь… «Спевка», — вздохнула мать. — Бледный опять ты какой. Не болит ничего?
— Ничего…
Самоха поел наскоро и пошел в свою комнату. Было обидно. Едкое зло накипало на сердце.
Сел за уроки. Пропала к ученью охота, такими противными показались книги. Отодвинул брезгливо их от себя и долго бесцельно смотрел на стол. Тихо раскрыл тетрадь, вздохнул, обмакнул перо и стал сочинять стихи. Написал:
Хоть учись, хоть не учись —
Даст отец головомойку,
Потому что Швабра мне
Все равно поставит двойку.
Если труд идет мой зря.
Так зачем же мне трудиться?
Я с сегодняшнего дня
Не хочу совсем учиться.
Не брани меня, отец,
Не печалься, мама,
Светлым дням пришел конец,
В моей жизни — драма.
В классе буду я теперь
Жить отчайно храбро.
Стал я самый лютый зверь.
Берегися, Швабра!
Прошло два дня. Самохин остыл, успокоился. Сидел на уроке и слушал, как математик Адриан Адрианович объяснял теорему.
Забрав в кулак большую пушистую бороду, математик спросил:
— Нифонтов, поняли?
— Понял…
— Повторите.
Длинный и тонкий, в коротких брючках, Нифонтов вышел к доске. Вышел и встал, как жираф у пальмы.
— Равенство треугольников, — начал он, подумал и переступил с ноги на ногу. — Треугольников… Вот возьмем треугольник А, Б, Ц…
Начертил на доске кривую, смутился, стер, начертил снова, поводил по чертежу грязным пальцем и, уронив голову, безмолвно поник.
— Ну, что же вы? — спросил учитель и выпустил из рук бороду. Борода развернулась широким веером и заслонила всю грудь.
— Если А, то есть Б, равно… То есть, виноват… Если Б…
— Эх! — не вытерпел Самохин. — Мямлишь там, топчешься, как журавль, на месте.
Учитель к нему:
— Идите-ка сами к доске.
Самохин посмотрел на него голубыми глазами, весело выбежал из-за парты, взял у Нифонтова из рук мел и — раз-два-три — доказал теорему.
— Ну вот, видите, можете же учиться, — ласково сказал математик.
— Да… Только отстал я, пропустил много, трудно теперь…
— Догоняйте. Вы способный. Я помогу. Приходите ко мне домой.
На перемене Самохину стало вновь радостно. Сказал Корягину:
— Лаблады-хабалды! Я вас, оболтусов, всех перещеголяю.
Бросились наперегонки к баку пить воду. Самохин нацедил полную кружку. Кто-то под руку — раз, кружка — бряк, и вода — по паркету.
— Ха-ха! Хо-хо! Ги-ги! Берегись! Индийский океан! Ла-Манш! Па-де-Кале!
— Кто? — подбежал надзиратель Попочка. — Кто воду разлил? — Схватил за плечо Самохина: — Ты?
Самохину весело. Решил пошутить. Спросил:
— Какую воду?
— Из бака. Не видишь?
— Эту? — показал Самохин на лужу и пожал плечами: — Разве это вода? Что вы…
И шепотом, точно хотел сообщить великую тайну:
— Это слезы… Мы сидели и тихо плакали. Целым классом наплакали…
— Нахал! Набезобразничал да еще и кривляешься, — обиделся Попочка.
— Ничего подобного, — спокойно ответил Самохин. — Я не нахал. Я весьма симпатичный.
Он прислонился спиной к стене, опустил руки по швам и сказал весело:
— Вот я уже и в углу. Хорошо?
— Ну и стой до звонка, олух.
Попочка хотел еще что-то сказать, видимо, очень едкое, злое, но в конце коридора раздался шум, и он вихрем помчался туда. Самоха за ним.
Попочка оглянулся, остановился.
Самохин посмотрел на его нафабренный чубчик и острый носик в больших очках и сказал совершенно спокойно:
— Виноват. Воду разлил не я.
— А кто?
— Она сама…
— Опять с глупостями? — побагровел Попочка.
— Честное слово. Весь класс бежал… Воздух дрожал… Кружка покачнулась и…
У Попочки даже гнев пропал.
— И нахальный же ты, Самохин, — покачал он чубом. — Иди-ка ты от меня вон.
Блеснув очками, он добавил пророчески:
— Помни: достукаешься.
Самохин попятился, раз десять поклонился (каждый раз все ниже и ниже), потом — гоп! — и колесом в класс.
— Здрасьте, люди и бегемоты!
— Наше вам, — отвесил поклон Корягин. — Откуда прибыть изволили?
— Только что из Америки. Сидел в сильвасах, кушал пампасы, заедал льяносами, запивал прериями. Слушал птичье пение самого Попочки. Поет божественно. Однако нет ли чего покушать? В животе пусто, как у батюшки в черепе, а гудит, как африканский смерч.
— Покушать у нас нету, а вот у Амоськи…
— Что? — насторожился Самоха.
— Пряник, — тихо сказал Корягин. — Тсс… С миндалем…
— Скальпируем?
— Дзум-харбазум! — воинственно топнул ногой Корягин. — Дзум! Пошли, бледнолицый брат?
— Пш… Гуськом… По-индейски…
Сделав два заклинательных круга, «индейцы» подкрались к Амоськиной парте. Вдруг увидели: идет Амосов.
— Только троньте, только троньте! — закричал он. — Сейчас же инспектору доложу.
Самоха с Корягой переглянулись.
— Брось, не надо, — сказал Самоха. — Ну его…
Корягин грустно положил пряник на место. Амосов взял его и начал есть.
Вошел Лобанов. Увидел, сморщил крысиную мордочку, протянул руку:
— Дай кусочек.
— У меня больше нет.
Лобанов жалобно:
— Да оставь хоть чуточку.
— Нету, — повторил Амосов, — видишь, уже надкусил. Попросил бы раньше.
Самоха с Корягиным переглянулись:
— Харла-барла.
— Дзум-харбазум, — ответил Самоха и плюнул. — Ну и Коля…
— Амосик…
— Собачий носик. Пойдем, Коряга.
А тут звонок. Опять древнегреческий. Антропос — человек… Мимон, анопсин… Ну и язык, чтоб ему!
И на греческом снова всю радость точно острым ножом соскребло.
— Знать не знаю, — орал на Самохина Швабра. — Двадцать раз уже слышал, что вы два месяца проболели. Никаких отговорок. Снова вам ставлю двоечку. С хвостиком-с.
— Да позвольте, — вышел из себя Самохин, — дайте же время догнать.
— С хвостиком-с, — не унимался Швабра. И вдруг обратился к Амосову:
— Так, Коля? Так?
Амосов радостно улыбнулся.
«Ну и мимоза», — брезгливо подумал о нем Самохин. Сел, надулся и не стал больше слушать ни объяснения учителя, ни ответы учеников.
Снова всплыла, накипела обида.
После звонка подошел к Лобанову и сказал:
— Мишка, приходи к нам, давай заниматься вместе. Поможешь, а то отстал я за эти два месяца. Придешь?