Может быть, туманное предчувствие бед тревожило его сейчас, когда смотрел он на лунную дорожку реки, на дальние огни завода, на костер рыбаков.
— Помнишь «Лунную ночь» у Куинджи? — спросил Сашка. — Вот такая же луна у него была. Когда он первый раз картину выставил, то люди за холст заглядывали, думали, там лампочка горит — так луна у него светила. Как настоящая. Вот как он краски, интересно, подбирал?
Они вернулись в город на заре, когда пошли первые трамваи и чистые, только что политые улицы были тихи и пустынны. Друзья шагали по мокрому асфальту и молчали. Хотелось спать, в голове стоял шум, а на сердце было легко. В такой ранний час Данилка еще не видел города и вот теперь, увидев, вдруг почувствовал, что город ему нравится.
На другой день Сашка показал ему акварельный рисунок, на котором была изображена ночь: луна, костер, отраженный длинным кинжалом в реке, и лошадь, стоящая у воды, и снова дрогнуло сердце у Данилки. Он попросил у Сашки этот рисунок на память, и тот легко отдал.
— Цвет огня в воде не схватил. Надо еще раз сходить.
И они еще раз ходили на берег и сидели всю ночь возле реки, и Данилка рассказывал Сашке о своей жизни в деревне, о своих дружках, о деде Савостии, о том, как стреляли в отца и как любил девчонку по имени Ярка.
А зимой, когда была война с финнами и стояли лютые холода, Сашка однажды сказал:
— Давай я тебя нарисую. Садись.
Данилка сел, неуверенно улыбаясь. Сашка прищурил глаз и начал кидать штрихи на ватман. Долго и терпеливо сидел Данилка, а когда Сашка показал ему рисунок, он ахнул. Длинношеий пацан с хмурой удивленностью смотрел с портрета. Челка некрасиво торчала надо лбом, жесткие волосы не прилегали, глаза были разные — правый больше, левый меньше, острый подбородок выдавался вперед. А главное, главное — Данилка был синий. Весь синий, будто утопленник какой.
— Я тебя так вижу, — категорически заявил Сашка на Данилкин разочарованный вопрос, почему это он — синий.
Данилка ушел расстроенный. Дома он долго рассматривал себя в зеркало. Ну ладно, глаз левый, если присмотреться, и вправду чуть-чуть меньше правого, а Сашка сделал в два раза. Челкой действительно не похвастать — волос у него грубый, как конская грива. И шея тонкая. Мать говорит, что он растет и потому вытягивается. Есть у Данилки и синева под глазами: война с финнами идет, и с харчами — не очень. Если повернуть щеку на свет, то возле уха тоже синеет. Но все равно — не такой же он синий, как сделал его Сашка.
Сашка принес Данилкин портрет в класс, и ребята покатились со смеху, а Сашка стоял красный и надутый.
— Вы дураки, вы ничего не понимаете! — вдруг закричал он со слезами на глазах и в бешенстве разорвал Данилкин портрет.
Одноклассники перестали смеяться и с удивлением смотрели на Сашку.
В этот момент в класс вошел Ефим Иванович. Все притихли. Ефим Иванович поднял разорванный портрет, сложил кусочки и долго смотрел на рисунок. Ребята выжидательно молчали.
— Почему в синих тонах? — спросил Ефим Иванович.
— Я так вижу, — буркнул Сашка, исподлобья глядя на учителя.
— Хорошо, допустим, — спокойно согласился Ефим Иванович. — Но что ты этим хотел сказать?
— Что война идет! — зло закричал Сашка. — Что хлеба не хватает! Он же синий, посмотрите! — мотнул он головой в сторону Данилки. — Он же голодный! Разве это не понятно?
Хлеба действительно не хватало, были перебои; по ночам люди отстаивали в огромных очередях, в стужу — усталые, плохо одетые. Стояли со взрослыми и дети.
Ефим Иванович внимательно выслушал Сашку, и в глазах его появилась горечь. Он вздохнул и сказал, обращаясь к классу.
— Это обобщенный портрет, ребята. Это не только Данила Чубаров, это — и все вы. И сам Саша, и ты, Вася, и ты, Олег, — показывал он на ребят в классе. — Это все вы. И он нарисовал правильно.
Ефим Иванович положил на плечо Сашки руку.
— Он увидел то, чего не видели вы. А теперь, после этого портрета, увидите; в этом и есть цель художника — показывать людям то, чего они еще не видят. Зря порвал портрет. — Голос Ефима Ивановича построжал. — Правоту свою надо доказывать, Саша, а не истерику закатывать.
Ефим Иванович помолчал, легонько провел рукой по вихрастой Сашкиной голове и тихо, серьезно сказал:
— Тебе трудно придется: у тебя свой взгляд, взгляд художника, а он не всегда совпадает со взглядами других. Чаще не совпадает. У настоящих художников нет легкой дороги.
Потом Данилка бегал в учительскую за географической картой и случайно слышал, как Ефим Иванович говорил с завучем, седым добрым историком: «Вы знаете, я даже боюсь за него, он необычайно талантлив. В таком возрасте и такой самобытный взгляд на мир, на искусство». — «Чего же вы боитесь?» — спросил завуч. «Боюсь, когда вырастет — пропадет все. Бывает же так: в детстве вундеркинд, а вырастет — дурак дураком. Еще боюсь, что помочь ему не могу. Он больше меня понимает в живописи, я порою теряюсь от его вопросов. Его в Москву надо посылать, в институт Сурикова».
Зря беспокоился Ефим Иванович. Не пришлось Сашке стать взрослым, он погиб совсем зеленым юнцом. Погиб и Ефим Иванович под Москвой.
Данилка узнал об этом, когда вернулся с фронта после войны.
Как память о друге, сохранились у него два Сашкиных рисунка. На одном акварелью нарисован берег реки ночью, а на другом — девочка, обнявшая за шею барашка. Девочка не дорисована, но видно, что водила кистью талантливейшая рука. Данилка только позднее понял, что плохая красная бумага из фотоальбома выбрана Сашкой не зря и не оттого, что бумаги настоящей не было. Нет, он выбрал эту бумагу специально. Тревожный красный цвет. И теперь Данилка не может представить себе этот неоконченный рисунок на белой бумаге. Все у Сашки было обдумано. Он стал бы большим художником. В этом Данилка уверен.
Но Саша убит. На Смоленщине. В сорок четвертом. Он был рядовым пехотинцем.
И могилы у него нет.
Первой военной зимой давили Сибирь лютые холода. Прокаленные морозом, лопались деревья. Раздирало их по стволу с хрустом, как арбузы. Длинный засыпной барак, в котором жил Данилка на краю города, сильно выстывал к утру. Вода в ведрах покрывалась прозрачной пленкой льда, а от дыхания в комнате стоял пар. Шумные игры по вечерам, в продуваемом насквозь барачном коридоре при тусклом свечении малосильной лампочки, прекратились. Горе и заботы старших свалились и на ребят.
В ту зиму Данилка сдружился с мальчишкой из своего барака, Валькой Соловьем. Прозвали его так за удивительно красивый голос и легкое беззаботное пение. Вечерами, когда еще была весна и не было войны, высыпал барачный люд на лавочки полузгать жареных семечек, каленых кедровых орешков, переброситься новостями, посудачить о политике. Пацанва, после веселых догоняшек, после игр в прятки и «сыщики-разбойники», сбивалась возле взрослых и слушала захватывающие истории дяди Мити — слесаря с копрового цеха. Когда его запас иссякал на этот вечер, или женщинам, чаще всего его жене — тетке Марье, надоедало слушать про хитроумных царских солдат, варивших суп из топора и ловко объегоривавших чертей-недотеп, наступал черед Вальки Соловья.
Валька никогда не ломался и пел в свое и чужое удовольствие всякие песни. Какие просили, такие и пел. Взрослая мужская половина барачного населения просила, как правило, спеть что-нибудь военное: «По долинам и по взгорьям…», «Три танкиста», «Если завтра война, если завтра в поход…» — или, наоборот, «Александровский централ» и «Бежал бродяга с Сахалина». Женщины же, обремененные оравой детей, просили спеть что-нибудь жалостливое и «про долю». Девчата повзрослее, которые уже невестились, смущаясь, заказывали про Катю, которую гармонист Коля-Николай повел совсем не по той стежке-дорожке, или про другую Катюшу, как выходила она на берег крутой и хранила любовь.
Валька, вытянув худую шею и напустив грустного туману в большие черные глаза, заливался соловьем и «про долю», и про любовь.
«Ангельский голосок, — умилялись богомольные старушки. — На клиросе бы петь».
«Скажут же, кочерыжки! — вступались за Вальку мужики. — Козловский будет или Лемешев. Раскидаешься таким по клиросам».
Ну, а кто посерьезнее, твердили, что надо Вальке учиться на певца, не зарывать свой талант в землю.
Валька был первым из восьми пацанов в семье, за ним шли мал мала меньше. Мать его работала уборщицей в заводоуправлении, отца придавило бревном на стройке два года назад. Вот и выходило, что Вальке надо вместе с матерью думать, как прокормить ораву в семь ртов, а не музыкой заниматься. Рты хоть и маленькие, а ели помногу. Вечно братовья и сестренки шастали по бараку голодные, высматривая кусок хлеба на чужих столах.
Характер Валька имел легкий, да и пацан он еще был, мало думал о своем положении, знай себе пел-заливался. Кто-нибудь начинал подпевать ему, а то и подсвистывать, и незаметно складывался настоящий хор, в котором Валька был запевалой. На песню тянулись жители соседних бараков, засыпушек и землянок городской окраины. Набиралось народу изрядно — слушали, как выводил щупленький парнишка трели необыкновенно чистым и звонким голоском.