В этом месте я взглядываю на Ивана Константиновича. Он сидит на противоположном конце стола, глаза его смотрят поверх наших голов, а губы — добрые, старческие губы, которыми он пугал меня в детстве, изображая разных кусающихся зверей, — эти губы сейчас шепчут слово за словом то, что мы с мамой тихо про себя читаем в письме Инны Ивановны. Он знает письмо наизусть, и я вижу, глазами вижу и слышу, как его губы шевелятся, шепча слова:
«…хочу попросить вас исполнить мою предсмертную просьбу…»
Мы с мамой читаем дальше:
…У меня был единственный сын — Леонид. Жена его родила ему двоих детей: сына Леню и дочку Тамару. Родами этой Тамарочки жена сына умерла. Сын мой был этнограф-путешественник, он поехал с экспедицией в Среднюю Азию — и не вернулся, погиб. Дети воспитывались у нас. Теперь Лене 13 лет, Тамарочке — 12. В моем завещании я назначаю их опекуном — Вас. Не отказывайтесь, Ваня, умоляю Вас. Пусть хоть внуки у нас будут общие! И я умру спокойно: никто не воспитает их такими честными, добрыми, благородными, как Вы, потому что Вы сами такой.
Милый Ваня, помните, Вы всегда шутили, что у меня руки «не хваткие», не сильные. И верно — не удержала я наше счастье, не удержала единственного сына, не удержала в себе жизнь, чтобы хоть один разочек повидаться с Вами. Одно удержала я, Ваня, драгоценный мой друг: мою любовь к Вам. Потому что и сегодня, в смертный мой час, люблю Вас, как любила всю жизнь.
Ваша Инна
О средствах не заботьтесь. Леня и Тамара имеют порядочное состояние. Будьте им только опекуном, воспитателем, дедушкой — тогда они вырастут хорошими людьми…
Мы смотрим с мамой на неровные, кривые строки этого письма, на его прыгающие буквы, местами они разбегаются в разные стороны. Даже я — не говоря уж о маме! — понимаю, что плакать нельзя. Надо щадить Ивана Константиновича.
Так проходит много минут.
— Иван Константинович, — спрашивает мама, — она умерла?
Иван Константинович утвердительно наклоняет седую голову.
— Да… Вместе с этим письмом я получил извещение о смерти, копию с ее последних распоряжений… и все…
Я мысленно вижу перед собой карточку Инны Ивановны, как когда-то увидела ее в альбоме у Ивана Константиновича. В старомодном широком платье и кругленькой шапочке с пряжкой, с печальными, детски удивленными глазами, — а маленькие руки лежат на коленях покойно и беспомощно… Верно она написала про свои руки: ничего такими руками не схватить, не вырвать у жизни, не удержать.
Я подхожу к Ивану Константиновичу, — он по-прежнему смотрит каким-то отсутствующим взглядом, словно в прошлое свое смотрит.
— Иван Константинович! — говорю я. — Девочке-то этой, Тамарочке, десять лет? Как мне…
— Постарше она тебя… Двенадцать ей… Но в первом классе, как ты… Болела, верно, или, может быть, баловали ее… Ну как, будешь ты с ней дружить, с сироткой этой?
— Конечно! Зачем вы спрашиваете?
Иван Константинович собирается завтра выехать в тот город, где живут внуки Инны Ивановны, и привезти их сюда. Здесь мальчика отдадут в гимназию — он учится в кадетском корпусе, — в нашем городе кадетского корпуса нет. Девочку определят к нам в институт. Поль будет заниматься с ними по-французски. А завтра с утра мама и Поль пойдут на квартиру Ивана Константиновича. Они устроят комнаты для детей, Лени и Тамары, чтобы им было уютно, удобно жить. Квартира у Ивана Константиновича большая, но часть ее, чуть ли не в целых три комнаты, занимают его звери — собаки, попугай, аквариумы с рыбами, террариумы с черепахами, саламандрами, лягушками.
— Надо будет этот ваш зверинец потеснить… — говорит мама. — Они у вас чуть не полдома заполнили!
Иван Константинович бережно укладывает письмо Инны Ивановны в конверт, а конверт — в боковой карман. Надо идти домой, а на улице — какая-то сумасшедшая чехарда мокрых хлопьев снега с самыми настоящими струйками дождя.
— Как вы пойдете в такую погоду, Иван Константинович? — тревожится мама, когда мы провожаем его в переднюю. — Остались бы, переждали, пока пройдет дождь со снегом.
Но Иван Константинович же открыл дверь на лестницу, и мы видим темную фигуру, сидящую на верхней ступеньке. Это Шарафутдинов. Он с грохотом вскакивает и протягивает Ивану Константиновичу зонтик.
— Зонтикам… — говорит он браво, и в его миндалевидных глазах, устремленных на «ихнюю благородию, котора тольста», сияет застенчивое торжество: он все-таки доставил зонтик и вручил его! И «ихня благородия» постесняется перед нами топать ногами на своего «Шарафута» и должен будет отправляться домой под зонтиком.
Иван Константинович делает лицо людоеда и, махнув безнадежно рукой, уходит. Шарафутдинов топает за ним.
Мама рассказывает возвратившемуся домой папе обо всех новостях, свалившихся на голову Ивана Константиновича.
— Боюсь, хлопот у него будет много! Шутка ли, в берлогу старого холостяка с его жабами, вдруг въезжают двое незнакомых детей! Их надо воспитывать, учить, заботиться о них…
Очень хорошо! — говорит папа, сменяя измокшие под непогодой костюм и белье. — Просто очень хорошо! Это ему было необходимо.
— Что ему было необходимо? — недоумевает мама.
— А вот именно это! Чтоб у него были хлопоты, заботы, живые, веселые внуки, радости, даже огорчения! Иван Константинович жил до сих пор жизнью, которую сам себе придумал. Теперь к нему придет настоящая жизнь. Если хочешь знать, в Иване Константиновиче больше доброты, чем в Государственном банке — денег. И только теперь он найдет, с кем делиться этим богатством!
В этот вечер я долго не могу заснуть. Мне все видятся какие-то воображаемые дети — Леня и Тамарочка, с которыми я буду дружить. Леня представляется мне высоким мальчиком в форме кадетского корпуса, заносчивым, драчуном — в общем, довольно противным. А Тамарочка мне почему-то заранее необыкновенно мила, она, наверно, похожа на свою бабушку, Инну Ивановну, — у нее растерянные и удивленные добрые глаза и нежные, безвольные ручки. Она будет учиться в нашем классе, я ее познакомлю со всей нашей компанией — с Лидой Карцевой, с Маней Фейгель, с Варей Забелиной, Мелей Норейко. Будет очень, очень весело! Очень, очень хорошо… Очень, очень…
Я совсем засыпаю. Мне снится что-то замечательное… Тамарочка и Леня несутся, как снежинки, на коньках… Потом над нами оказывается свод густых старых ветвей и множество свисающих почти черных вишен… Вообще что-то очень удивительное, веселое, чудесное!
На следующий день — в воскресенье — в квартире Ивана Константиновича начинается веселая суматоха. Мама и Поль с повязанными от пыли головами священнодействуют. Им помогает Шарафутдинов, ошалевший от радости, веселый, как жеребенок. Только тут я понимаю, как скучно, вероятно, бедняге Шарафутдинову жить в обществе одних только зверей, — ведь Ивана Константиновича целые дни не бывает дома. Иван Константинович тоже пытается помогать в уборке и переустройстве квартиры, но его все гонят прочь, — правда, вежливо объясняя ему, что он мешает, пусть-де сидит потихоньку в своем кабинете, читает газету, а обо всем, что нужно, с ним будут советоваться. Я тоже всем мешаю, меня тоже гонят прочь, но уже без всякого уважения.
— Что, брат Сашурка? Не нужны мы никому?
Вчера мне казалось: Иван Константинович теперь уже всегда будет такой грустный, просто убитый. Но сегодня сквозь его печаль проглядывает деловитая забота: ведь он уже не бобыль, не колос, упавший с воза, — он нужен, нужен тем двоим сиротам, которые внезапно вошли в его одинокую жизнь.
Прежде всего звери, аквариумы и террариумы устраиваются в двух комнатах вместо прежних трех. Довольно с них, по-моему! Юлька с матерью и Степаном Антоновичем жили в одной комнате — и небольшой! Зачем же зверям такие просторные хоромы? В перемещении зверей Иван Константинович принимает самое деятельное участие — здесь его не гонят: кто же еще так понимает, что нужно животному, как он? Иван Константинович ласково приговаривает, перенося клетки и стеклянные ящики. Но мне все-таки почему-то кажется, что жаба Милочка смотрит на него обиженными глазами.
Ну, вот одна «звериная» комната освободилась. В ней будет жить Леня. Шарафутдинов, стоя на стремянке, белит в этой комнате потолок, потом оклеивает ее новыми веселыми обоями.
— Мододец, Шарафут! Как-к-ой маляр оказался, собака!
Шарафутдинов, сияя зубами и белками глаз, весело повторяет те два слова, которые он понял из похвалы Ивана Константиновича:
— Маладец! Сабакам, сабакам!
Пока Шарафутдинов белит потолок и клеит обои, Иван Константинович поит нас чаем с вареньем собственной варки, из ягод собственного сада. Мама в это время кормит Сенечку, которого мы принесли с собой и который все время мирно спал на диване. Сенечке пошел уже второй месяц — он очень серьезно смотрит на все красивыми темными глазами. Я очень горда тем, что меня он безусловно узнает и даже радуется мне: улыбается беззубым ротиком, а когда я приплясываю перед ним, даже громко смеется! В общем, конечно, он славненький, и я его люблю. Жаль только, что он все-таки такой глупенький… И пока-а-а это он хоть немножко поумнеет, я уже буду совсем старушка!