Всю ночь после этого не могла заснуть. Все думала, и, как сквозь туман, в памяти смутно возникал холмистый берег большой реки, бат, несущийся по волнам, высокие темные горы и особенно — гуси, летящие меж облаков…
После окончания семилетки, когда девушки стали собираться в город на подготовительный курс пединститута, Дарпэк не захотела оставить Бэру. Мать в последнее время часто хворала, и, кроме дочери, некому было за ней ухаживать.
Проводив летним вечером подруг, Дарпэк грустная вернулась домой и, чтобы не слышала мать, забилась в темный угол комнаты и целый час давилась слезами. Ей почему-то казалось, что и на будущий год она никуда не поедет, что никогда не осуществится ее заветная мечта окончить институт. И чем больше она думала об этом, тем тяжелее становилось на душе.
Назавтра она пошла к директору школы поделиться своим горем и очень удивилась, когда Петр Федорович, даже не выслушав ее до конца, сразу же предложил Дарпэк вести начальные классы.
— Что вы, Петр Федорович, разве я смогу?
— Уверен, что сможешь. А в будущем, когда поступишь в педагогический, тебе это очень пригодится.
— Мне кажется, что никогда не поступлю… Но Петр Федорович резко оборвал ее:
— Непременно поступишь!
Ребята полюбили ее и на уроках сидели тихо. Даже самые отчаянные озорники, вроде Кешки Тасуна, с которым прежняя русская учительница изрядно повозилась, слушались Дарпэк.
Невысокая, тоненькая, скромная, в коричневом платье с отложным кружевным воротничком, с выложенной вокруг головы черной косой, она внешне сама еще походила на школьницу, но с первых же уроков сумела войти в доверие к ребятам, и ей было легко с ними.
Почти все свободное время она старалась быть с ребятами. Затевала игры, устраивала викторины, читала разные интересные книги, от которых дух захватывало.
Однажды, только улеглась пурга и выдался тихий солнечный день, Дарпэк увела ребят на лыжах далеко в тундру, к излучине единственной в этих местах реки. Мальчики быстро натаскали стланика, развели на торосистом льду большой костер, потом выдолбили несколько лунок и запросто, закидушками, наловили ведро сигов. Варили уху, пили чай с леденцами, которые Дарпэк захватила с собой.
Все было бы чудесно, не спроси вдруг учительницу толстый Кешка, который всюду совал нос, правда ли, что тетя Бэра ей вовсе чужая мать, а Гарпани вовсе не родной брат?
Дарпэк вздрогнула.
— Кто это тебе говорил, Кеша?
— Сестра Нази, помню, говорила, что зря вы из-за Бэры в город не поехали, ведь она чужая вам…
— Правда это? — стали спрашивать ребята, для которых это было неожиданностью.
— Неправда, — тихо сказала Дарпэк, — у меня нет другой матери. — И ребята заметили, что в ее длинных ресницах смерзаются слезы.
В середине февраля, когда установилась ровная погода и в поселок стали прилетать почтовые самолеты, пришло сразу два письма: от Гарпани и от Нази.
Брат сообщал, что, как только весной закончит летную школу и получит назначение (скорей всего — в Магадан), он сразу же приедет за Бэрой.
А Нази писала, что если Дарпэк все же надумает ехать в институт, то на подготовительный ее примут, потому что до сих пор с Дальнего Севера приезжают девчата и еще никого не отсылали назад.
Дарпэк на письмо Нази даже не ответила.
Хотя среди студентов-северян было много эвенков и Дарпэк быстро подружилась с ними, она никому из них не поведала свою судьбу. Когда ее спрашивали, откуда она родом, отвечала просто: с Охотского побережья. Иногда ей хотелось рассказать им то немногое, что помнила из своего раннего детства, узнать, не слышал ли кто об эвенкийской девочке, которую когда-то унесла река. Но в то же время она боялась расспрашивать о своих родных. Ведь с тех пор, как она потерялась, прошло больше пятнадцати лет, и за это время отец с матерью могли умереть. И Дарпэк было бы страшно узнать об этом.
А вот о брате Лядэ она с каждым годом вспоминала все чаще, особенно теперь, когда жила одна в большом городе, вдали от Бэры и Гарпани, от которого редко — раз в полгода — приходили коротенькие письма.
Когда студентов распределяли на практику, Дарпэк хотели оставить в городе, но она попросилась в какую-нибудь северную школу.
В конце августа, когда она добралась до Чумикана, по ночам уже выпадал иней. Все реже сквозь низкие облака проглядывало солнце. Дули резкие, холодные ветры. Два раза прошел снег. Теперь он уже не растаял и выбелил всю тундру.
Узнав в районном центре, что в далеком эвенкийском поселке Лебедином есть начальная школа, Дарпэк решила поехать туда. Оказии долго не было, и девушка, чтобы не опоздать к началу занятий, хотела отправиться в дорогу на лыжах. Однако ее отговорили. Назавтра она встретила ветфельдшера, который собирался в Лебединый.
Ветеринарный фельдшер, молодой человек лет двадцати пяти, сидел спиной к Дарпэк, свесив с нарты ноги, обутые в торбаза. Он часто через плечо поглядывал на девушку, справлялся, удобно ли ей сидеть, и его глаза добродушно улыбались из-под пушистого капюшона.
— Впервые в этих краях?
— В этих впервые, — ответила Дарпэк. — А вы?
— Вторую зиму!
— И правите собаками, как настоящий каюр.
— Приходится, — и коротко рассмеялся.
Собаки бежали быстро, выпятив грудь, до отказа натянув постромки и отбрасывая на дорогу короткие тени.
Уже отпылал на западном горизонте закат, небо густо вызвездило, и над тундрой поднялась большая луна.
— Вы уже ездили в Лебединый? — спросила Дарпэк.
— Прошлой зимой.
— Что он собой представляет?
— С десяток чумов на берегу очень живописного теплого озера, которое почти не замерзает даже в самую лютую зиму. Но на это озеро, говорят, со всей тундры слетаются зимовать лебеди. Отсюда и название поселка — Лебединый. А вы надолго туда?
— На зиму.
— Как лебедь белая? — пошутил он.
— Наверно, — в тон ответила Дарпэк.
При ярком свете луны видно, как расходятся в разные стороны узкие тропинки, проложенные собачьими упряжками, и Дарпэк стала гадать, на какую из них свернет ветфельдшер. Но он, к ее удивлению, за всю дорогу ни разу не взмахнул остолом, целиком доверившись собакам. И они, пригибая потные спины и выдыхая густые белые клубы пара, быстро бежали прямо к горизонту, который казался то очень близким, то слишком далеким…
Ровно в полночь, обогнув излучину реки, упряжка подскочила к одинокому чуму. Сразу оттуда вышел худой старик в меховом жилете, без шапки. Он поздоровался с приезжими и пригласил их в чум, где и без того было полно людей. Они сидели на полу вокруг очага и пили чай из больших жестяных кружек. Когда вошли ветфельдшер с Дарпэк, им уступили место, поставили перед ними кружки с чаем, подвинули галеты.
— С дороги, однако, согреться надо, — сказал старик; видимо, это был хозяин чума.
Только теперь Дарпэк заметила, что около приемника примостился на корточках молодой пастух и что-то настойчиво и внимательно ловит в эфире. Приемник трещит, зеленый глазок подмигивает, то зажигаясь, то угасая.
— Вот он, Хабаровск, — говорит улыбаясь молодой эвенк, — можно послушать.
Диктор читает краевые известия.
— А теперь, Лядэ, Москву поищи, — советует старик, — она где-то совсем близко…
«Лядэ!» — мысленно повторила Дарпэк, и у нее почему-то дрогнуло сердце.
Она быстро поставила на ящик кружку с недопитым чаем, подвинулась к юноше, еще ничему не веря.
— А вот и Москва, — сказал он, и глаза его встретились с глазами девушки. Вспомнив, что не успел познакомиться, протянул ей руку: — Бригадир Лядэ из Лебединого.
— Дарпэк.
Несколько секунд она в упор смотрела в его веселое, открытое лицо с небольшими блестящими скулами и вдруг, совершенно не помня себя, кинулась к Лядэ, обвила его шею руками и сквозь слезы, душившие ее, крикнула:
— Лядэ, братик мой!
— Йола? Сестричка? — спросил он, испуганно отстраняясь и не понимая, почему эта девушка, назвавшая себя Дарпэк, вдруг признала его родным братом. — Так ты верно Йола?
Но она ничего не могла ответить, впервые за столько лет услышав свое настоящее имя.
Заметив в ее глазах слезы, Лядэ крепко обнял ее худенькие, вздрагивающие плечи, прижал девушку к себе и, обернувшись к сидящим в чуме эвенкам, каким-то чужим голосом стал объяснять:
— Это родная сестричка моя. Ее, маленькую, от нас унесла река.
До рассвета бродили брат с сестрой около юрты, рассказывали друг другу все, что им пришлось пережить за эти долгие годы.
Лядэ рассказал, что, после того как сестричка пропала, Мэнгукчана лишилась рассудка. По целым дням носилась она вдоль берега, разговаривала с рекой, просила ее вернуть девочку. Отец гнался за Мэнгукчаной, приводил в юрту, запирал ее там, но мать все равно убегала. Вскоре она слегла, проболела месяц и умерла. А через три снега умер Тэрганэй. Оставшись один, Лядэ перегнал оленье стадо за пятьсот километров, в совхоз, и с тех пор работает там бригадиром.