Нет, здесь надо занять и руки и голову, надо доверить много и от всего сердца. Ведь он вернулся домой, он давно рвался сюда и только не умел одолеть препятствие, мешавшее ему вернуться.
– Пожалуй, поставим его командиром первого отряда? – думаю я вслух.
– Да, Жуков – председатель совета, у него работы хватает, – соглашается Алексей Саввич. – Но, мне кажется, тут есть опасность: как бы он не превратил отряд в свою вотчину…
– Ну, в первом отряде это не так-то легко! Но, пожалуй, вы правы… Ему нужно бы поле деятельности пошире…
Час спустя после этого разговора я услышал стук в дверь кабинета:
– Семен Афанасьевич, я зайду к вам?
В голосе Короля и вопрос и утверждение. Так – и прося и утверждая – обычно говорит Костик: «Я пойду гулять? Я съем морковку?»
– Заходи, конечно.
– Семен Афанасьевич, дайте мне какую-нибудь работу, много работы. А то сбегу.
– Бежать незачем. Ты знаешь, здесь насильно никого не держат.
Король досадливо отмахивается:
– Ну, уйду. Мне жить не дает этот горн дурацкий.
Я смотрю на него с удивлением:
– Ты что, Дмитрий? С тобой кто-нибудь говорил про горн?
– Никто не говорил. Только Репин этот… он так смотрит – я бы его придушил. И Володька места себе не находит. Ловит всех – и каждому: «Я не брал! Мы не брали!» Не могу я…
– Дела много, сам видишь. Выбирай, что тебе по душе.
– Не знаю, – говорит он угрюмо, глядя в окно. И потом со сдержанной страстью: – Мне бы потруднее. Я бы сейчас показал – у-у!
Помолчав, он добавляет:
– Софья Михайловна меня проверяла… чтение, письмо, там… арифметика…
– Да?
– Говорит – четвертая группа от силы, а то и вовсе третья.
Лицо Короля темнеет. Кажется, он даже похудел за последние дни, так обозначились скулы, и губы стали как две тонкие полоски, – от обиды он всегда крепко сжимает губы.
– Лучше совсем учиться не буду. Не могу я с сопляками сидеть в одной группе! Мне Петька в сыновья годится.
Сгоряча он, видно, не понимает даже, что за чушь порет. Но мне тоже не до смеха.
– То-есть как это – не будешь учиться? А Стеклов?
Старший Стеклов тоже будет в четвертой группе. Но он спокоен, его не смущает, что он, самый взрослый из всех ребят (ему скоро пятнадцать), оказался в одной группе с маленькими, – там будут даже двое из его же отряда. Никому и в голову не придет посмеяться над ним, все знают, что это бесполезно. Знает и Король.
– Вы мне, Семен Афанасьевич, на Стеклова не указывайте. С него все как с гуся вода. Он спокойный. Ему плевать, что там про него говорят.
– А тебе не плевать?
– А мне не плевать.
– Ну хорошо. Что же ты будешь делать?
– Буду в мастерской вдвое работать.
– И останешься неучем? Ну ладно, у тебя головы на плечах нет и ты согласен остаться неграмотным, да ведь за тобой другие пойдут – это ты понимаешь? Ведь не один на тебя кивнет: а вот Король не учится – и я не буду.
– Семен Афанасьевич! Я с Разумовым хочу! Мы с Володькой сколько времени неразлучно… хватит того, что без Плетня живем…
– Да ты сам посуди, как же можно? Ты там не то что последним будешь, ты и совсем заниматься не сможешь, это ведь пятая группа.
В дверях появляется Екатерина Ивановна – она слышала последние слова и с ходу включается в разговор.
– Эх, Митя, – говорит она, – не уходить бы тебе – мы бы с тобой за лето позанялись, догнали бы пятую группу…
– Екатерина Ивановна! – Король срывается с места. Он стоит перед Екатериной Ивановной, прижимая руки к груди. – Вы занимайтесь со мной сейчас! Я знаете как буду… Я изо всех сил буду! Я прежде учился ничего. А теперь бы я…
Меня, можно считать, нет в комнате. Обо мне забыли начисто. Стоят друг против друга, хмурят лбы, соображают вслух.
– Да знаешь ли ты, что это значит?
– Екатерина Ивановна!!
В этих двух словах всё – и клятва, и мольба, и надежда.
– Екатерина Ивановна! До сентября догоним?
– Если будешь…
– Буду! Буду! – Король вытирает пот со лба, садится на прежнее место. И вдруг говорит: – Семен Афаиасьевич! А если и Сережка?
– Так ведь ты говоришь, с него как с гуся вода, ему наплевать?
– Ну… Семен Афанасьевич!
Часу не прошло – ко мне является Жуков.
– Ты что, Александр?
– Семен Афанасьевич, надо бы Королю какое-нибудь дело дать.
– Мы уж думали об этом с Алексеем Саввичем и надумали. Тебе ведь трудно быть и командиром отряда и председателем совета: что, если Король в отряде сменит тебя?
– В отряде? Нет, Семен Афанасьевич, командиром лучше бы Подсолнушкина. А вот я советовался со Стекловым, с Суржиком, Колышкину говорил… Мы вот что думаем: приехали в тот раз гости – мы им в баскет проиграли. Приедут опять – опять проиграем. Команда не постоянная, меняется, настоящей тренировки нет. В пинг-понг ребята дуются – тоже без порядка. Военная игра скоро, а если вы в городе, занятия проводить некому. А Король… вы знаете, если он чего захочет, он что угодно сделает. Расшибется, а сделает. Вот и пускай заведует всем этим… ну, культурным, что ли, досугом.
– Досугом. Так. Неплохо придумано. Я поговорю с Алексеем Саввичем и Екатериной Ивановной. Пожалуй, это самое правильное.
– А знаете, кто придумал?
– Кто?
– Петька. Он все никак не успокоится насчет того проигрыша. Он и тогда говорил: «Вот был бы Король – нипочем бы не проиграли». Король только вернулся, а Петька и пристал, так за мной по пятам и ходит: скажи Семену Афанасьевичу да скажи Семену Афанасьевичу.
– Можно к вам? – В дверях Алексей Саввич. – Послушайте, Семен Афанасьевич, какая идея пришла в голову нашему Пете: он предлагает всю культурно-массовую работу поручить…
– …Королю? – Мы с Жуковым смеемся.
– Ах, вы уже знаете? Ну да, Королю. По-моему, это прекрасная идея. У Петьки государственный ум! Он мыслит, я сказал бы, масштабно!
Репин не ушел. Мне кажется, я понимаю ход его мыслей: уйти так – это означало бы признать полное свое поражение. Уж если уходить, то с треском, независимо, гордо, потому, что сам захотел, а не потому, что какой-то там Подсолнушкин или Жуков сказали – уходи. Нет, уйти так бесславно он не мог.
Чего-чего, а выдержки у парня хватало. Он вел себя в точности так же, как все последнее время. Подчинялся режиму. Сносно работал в мастерской – руки у него были умные. Как говорили, прежде он был одним из самых ловких карманников среди ленинградской беспризорщины, – а теперь эти ловкие, небольшие, но крепкие руки легко, без усилия усваивали всякую новую работу, овладевали любым новым инструментом.
А все-таки он был сам не свой – все его самообладание не могло меня обмануть. Его внутренне всего пошатнуло. Может быть, это было первое в его жизни поражение. Он был умен и хорошо видел, что от прежней власти не осталось и следа: ребята защищены и больше ни в чем не зависят от него. Своим влиянием на Колышкина и еще трех-четырех ребят из своего отряда он не дорожил: он умел, разбираться в людях и понимал, что и десяток покорных Колышкиных не прибавит ему блеска и славы. Я чувствовал, знал по прежним нашим разговорам: ему важно, что думаю о нем я. Все, что было сказано тогда, уязвило его глубоко и надолго. Как видно, уродливо разросшееся самолюбие было самой определившейся чертой в его характере – и ничто не могло задеть его больнее, чем презрение. А я знал: презрение – лекарство сильное, но опасное; недаром кто-то сказал, что оно проникает даже сквозь панцирь черепахи. Им можно отравить – и тогда обратного хода не будет. Да, Репин был для меня задачей трудной и тревожной, я ни на час не мог забыть о нем.
Другой задачей неожиданно оказался Разумов. Как будто все его силы ушли на пощечину Репину. Он бродил вялый, потухший, не поднимая глаз. Все валилось у него из рук. Алексей Саввич говорил, что Разумов подолгу застывает у верстака, не двигаясь, не оборачиваясь на оклики и словно забыв обо всем. По словам Жукова, он плохо ел, беспокойно спал по ночам. Он не принимал участия ни в каких играх.
– Слушай, Семен, – озабоченно сказала мне Галя, – Разумов приходит ко мне и все толкует, что он никогда не воровал и о той пропаже ничего не знает. Я ему сказала, что никто и не сомневается в этом.
– А он что?
– Говорит, что слишком уж все совпало – их уход и пропажа. И что все, конечно, думают на них. И никакие уговоры его не берут.
Я видел, как Разумов отводил в сторону то одного, то другого из ребят, и знал, что он твердит все то же: «Конечно, все так совпало… Только мы не брали… Разве мы могли бы…»
И неизвестно, кто чувствовал себя более неловко – Разумов или тот, кому приходилось его выслушивать. Ребята чувствовали в его излияниях что-то больное, что не успокоить словом, – а нет ничего хуже, как глядеть на чужую боль, не умея облегчить ее.
С Разумовым говорила Галя, говорили Екатерина Ивановна и Алексей Саввич, говорил я. Он повторял одно и то же:
– Если б можно было думать еще на кого-нибудь. А то получается ясней ясного: мы уходим – вещи пропадают…