— Битый, — сказал полицай. — Битый, а глупый. — Он поднял руку, и Володька съежился — в голове у него запылало, будто сунули в череп горсть красного уголья.
— Смотри! — закричал Володька. — Смотри ты, сколько на станции крыс. — В ожидании удара Володька всегда плел околесицу, не специально и не обдуманно, околесица — чушь несусветная — сама плелась, иногда странным образом охраняя Володькину голову от разорения. — Крысы! — шумел Володька. — Бегают, опоясанные ремнями. Котятки — малые ребятки, крысы всех вас сожрут. И тебя сожрут, — сказал он полицаю строго. — Нужно «Хайль!» кричать, тогда не сожрут. — Володька во всю мочь заорал: — Хайль Гитлер!
— Я тебе дам «хайль». По хайлу и дам.
Полицейский дал ему по губам ладонью, сильно, мягко и плотно, словно ударил в донышко бутылки, чтобы вышибить пробку.
— Тронутый, — сказал он. — Все равно уж пропащий.
Володькина шея скруглилась, сжалась в его толстых шершавых пальцах. Пальцы коснулись друг друга под нестриженым Володькиным затылком и разошлись. Полицай стоял над Володькой белый, в глазах у него, где-то на самом дне, черном и зыбком, тлела тоска.
— А-ааа! — закричал Володька.
Полицай взял его под мышку и, широко шагая и тяжело дыша, понес к станции.
— Отпусти, гад! От тебя чертом пахнет! — крикнул Володька.
Полицай бросил его на землю, но совсем не отпустил, он тянул теперь Володьку за шиворот и дышал еще громче, словно и не легкого, тщедушного мальчишку тащил, а огромный камень на шее.
Чтобы отомстить полицаю за несъеденного леща, за испуг, Володька наскреб вшей в голове — сунул их полицаю в карман. Еще наскреб вшей, сунул туда же и захихикал. Потом, едва поспевая за скорым размашистым шагом, Володька принялся плевать полицаю на штанину — все норовил попасть на сапог. Подумал было: «Куда он меня?» — но беспокойная его голова, не терпевшая ничего незаконченного, тут же ответила на этот вопрос: «Куда бы ни привел, хуже не будет. Черт с ним, все равно удеру, лишь бы по голове не били да хоть немного дали жратвы».
С полицаями Володька изредка ладил. Хоть и не слишком гордо, но, в общем-то, справедливо полагал он, что лучше у полицая жратву сожрать, чем выпрашивать у голодной крестьянки с ребятами. Полицаи — жижа болотная. Их тоскливая отчужденность легко переходила в безответную доброту, слезная дружба — в лютую ненависть. Они дрались между собой так неистово, словно вдруг не оказывалось у них более злого врага, чем сегодняшний друг. И не будь немецкого меткого глаза, их стая давно бы рассыпалась по лесам. С воем и кашлем побежали бы они в дальние дали, где бы их одиночество среди чужих людей было хоть как-то оправдано.
Чего Володька не мог — воровать. Он придумывал план не только для себя, но и для тех, у кого воровал. Свои планы он выполнял с точностью, но те, у кого он пытался что-то стянуть, всегда нарушали их. Однажды, совсем отчаявшись, Володька подошел к мужику, евшему мерзлое сало, и, пританцовывая на снегу, сказал деловито, даже с обидой:
— Дяденька, ты вон туда гляди.
— А зачем мне туда глядеть? — спросил мужик.
— Нужно по плану, — сознался Володька.
Мужик хмыкнул:
— Ага. Значит, я буду туда глядеть, рот раззявя, а в это время ты у меня сало стибришь.
Володька кивнул горестно.
Мужик засмеялся, отрезал ему кусок, дал хлеба, да еще легонько по заду дал и прибавил в словах:
— Воровать не можешь — проси.
Просить Володька умел. У женщин, особенно у старых, просил многословно. У мужиков просил с опаской, долго приглядываясь и не подходя близко, задавал вопросы. По тому, каким блеском блестели мужицкие глаза, по ответам, по молчанию, по ухмылкам, по другим тонким приметам определял, что ему говорить дальше и куда поворачивать. Если все приметы сходились как надо, Володька задавал вопрос:
— Дяденька, вы думаете, Гитлера повесят, когда поймают? Не-а. Раскалят лом с одного конца и холодным концом Гитлеру в задницу воткнут.
— Почему холодным? — спрашивал мужик обязательно и разочарованно.
— А чтобы никто не смог вытащить, — отвечал Володька и хохотал и приплясывал.
Полицай, который сейчас Володьку тянул, был ему непонятен и поэтому страшен.
Полицай приволок Володьку в конец эшелона, к раскрытой теплушке. Рывком поднял его, швырнул внутрь.
— Возьмите, пока его до смерти не забили. Тронутый он. — Полицай бросил в вагон недоеденного леща и краюху и, повернувшись круто, пошел напрямик через рельсы.
Володька подгреб леща и краюху к себе и только тогда огляделся.
На соломе вдоль стен сидели и лежали ребята — стриженые мальчишки, стриженые девчонки. Одна нестриженая, но не девчонка уже, стояла у распахнутой двери.
— Как тебя зовут? — спросила она.
Володька с треском оторвал со спины леща кожу:
— Гаденыш, змееныш, ублюдок, сирота, воришка, попрошайка, собачье дерьмо, паскудник… А вас как?
— Меня зовут Полина Трофимовна. Это дети. Мы из детдома. А ты откуда?
— Откуда-то черт принес… А может, в капусте нашли. — Володька рвал зубами леща, кусал хлеб и, захлебываясь торопливой слюной, громко, нахально чавкал. Он их презирал: «Сволочи, а не детдомовцы — с немцами на поездах ездят».
— Вши есть? — спросила Полина Трофимовна.
— Полно. Умные, стервы, они от войны заводятся.
— Мальчики, остригите его, — сказала Полина Трофимовна.
Двое мальчишек поднялись с соломы, оба старше Володьки и гораздо сильнее.
Володька оскалил зубы:
— Кушу.
— Не бузи, — сказал ему мальчишка покрепче, темный лицом и скуластый. — Все равно острижем. Бузить будешь, в лоб дам — и тихо.
Володька плевал им в лица разжеванным лещом, бил их ногами, но они повалили его, и, когда он укусил одного за руку, другой дал ему кулаком. Володька сразу ослаб, застонал, распластался на дощатом полу и пополз. Мальчишки подтащили его к двери, чтобы голова Володькина свесилась наружу. Один ему на ноги сел, руки за спину завернул. Другой стриг его голову ножницами как попало, но аккуратно — чтобы волосы падали на землю.
Трещали сухие рваные крылья, тянулись к Володькиной голове мертвые тощие лапы. От бабочки воняло керосином. Когда Володьку стошнило и он пришел в себя, предзакатное небо светилось в четырех маленьких окнах. Под полом стучали колеса. Ветер проникал в щели, щекотал под рубахой тело. Голове было холодно. Саднило, пекло оголенные волдыри и коросты. Кожа по всему телу и лицо натянулись от керосина. Керосиновая вонь смешивалась с вонью белого порошка, на который немцы были так же щедры, как и на порох. Тело, как и всегда после ударов по голове, было слабое, но Володькина мысль не могла оставить беззаконие неотмщенным.
— Сволочи. Икра немецкая. Паскуды. Кто меня керосином вымазал?
Над Володькой наклонился тот же скуластый, темный лицом парнишка.
— Я, — сказал он. — Не хватало нам твоих вшей и сыпного тифа. И заткнись. И язык придержи, не то я тебе еще врежу.
— А я бешеный. Я тебе горло перегрызу. — Володька подумал и вялым голосом уточнил: — Лучше я тебе ухо откушу. Ты уснешь, я подкараулю и откушу тебе ухо. — Он засмеялся бессильно. — И не трогай меня, по голове не бей. Где мой лещ? Сожрали?
— Заткнись, говорю, — ответил ему скуластый парнишка.
Полежав еще с полчаса, Володька сел. Дверь была закрыта неплотно. Он прислонился к ней. Лес в щели будто темная вспученная река. Поляны — светлые островки на ней. Небо синее, и земля теплая. И трава мягкая.
— Едете? Почему не удираете? — спросил он. Поезд стоял на разъезде, брал воду. — Ссыпимся, рванем в лес, и ищи-свищи. Может, боитесь?
— А малышей куда деть?
Володька огляделся внимательно. В глубине вагона сидели и лежали ребятишки гораздо младше его, многие совсем малыши.
— Больные у нас, — сказала стриженая девчонка, высокая, тощая и задумчивая. — Мы детский дом, у нас так нельзя.
Глаза у девчонки мамины. А какие у мамы глаза? Мертвые.
— Есть дают? — спросил Володька, помолчав.
— Дают. Облюешься.
Володька смотрел в открытую дверь на волю.
— Я-то убегу. Отдохну у вас, поем и дам ходу. Что я, дурак — к немцам ехать? Тем более не охраняют. Выпрашивать буду — все лучше.
Изредка он поглядывал на ребят. Девчонки штопали и латали одежду. «Семейка, ишь путешествуют».
— Пить, — застонал кто-то, укрытый пальто.
— Нужно удрать, в городе вас по домам разберут, — решил Володька, почесав стриженую, в коростах голову.
Никто ему не ответил.
— Конечно, нарасхват не пойдете. А я и подавно. Да я-то что, и так проживу. Не знаете, зачем вас немцы в поезде возят? А я знаю! — заорал он. — Чтобы партизаны эшелон не взорвали. Не догадываетесь?
Полина Трофимовна заплакала.
— Где мой лещ? Сожрали?
Полина Трофимовна оттащила его в угол, загородила собой. Он кричал из-за спины: