— Некрасивая…
— Худящая очень…
— Это с голодовок…
— У них в деревне не больно-то густо насчет еды!
— А глаза — ничего себе.
— Ну, вот еще выдумала! Глаза как глаза…
— Обыкновенные…
— Деревенская она, увалень, видать по всему.
— Обломается еще!
— У горбуньи не обломается. Ей бы в средние, к Пашке… Та оборудует живо.
— Что и говорить!
Но вот, растолкав ряды старших воспитанниц, откуда-то вынырнула миниатюрная фигурка стрижки.
— Новенькая! Ты в Москве не была? — задала она вопрос Дуне. И не успела та ответить ей ни да ни нет, как неожиданно чьи-то цепкие руки схватили Дуню за уши и потянули кверху.
— А крикун-волосок где у тебя? Знаешь? — И чья-то быстрая рука ущипнула за шею девочку.
— Ай, — вскрикнула от боли Дуня.
— Ай поехал в Китай. Остался его брат Пай. А брат Пай просил нас: не обижай! — скороговоркой протрещал чей-то задорный детский голосок.
— Полно тебе, Сидорова! Не тронь новенькую! — вступилась беленькая, как снежинка, подросток-девочка лет тринадцати с черными, как коринки, глазами.
— Новенькая! А ты гостинца деревенского с собой не привезла? — зазвенел другой голосок, по другую сторону Дуни. И опять она не успела ответить, потому что третий запищал ей в самое ухо:
— А знаешь ли ты, что ждет тебя здесь, новенькая? — И новый голос умышленно забасил в другое ухо Дуни: — Утром уборка, днем шитье, работа да мутовка, а вечером порка от восьми до девяти.
— Порка! Порка! — захохотали кругом стрижки.
— Да полно вам, полно! — удерживали их старшие. — Нечего зря пугать бедняжку!
Неожиданно прозвенел звонок за дверью и сразу наполнил своими звуками все уголки приюта.
— Динь, динь, динь, динь! — заливался колокольчик.
В ту же минуту большие стенные часы в рабочей отбили двенадцать ударов.
— Обедать, девицы. Обедать! Становитесь в пары. Я за Павлу Артемьевну нынче оставлена. Без разговоров! В столовую попарно. Марш!
И Женя Памфилова, некрасивая рыжеватая девушка, любимица Павлы Артемьевны, подражая надзирательнице, закопала в ладоши.
— Ишь ты, командир какой! — насмешливо кричали Жене старшие, но не решались ослушаться ее, однако.
Спешно становились в пары приютки, занимая места. Взрослые впереди, маленькие сзади.
Одна Дуня оставалась стоять около своего стола, не зная, к кому подойти, растерянная и оглушенная всем этим непривычным для нее шумом и суетою.
— Послушай, новенькая! Становись со мною. У меня пары нет. А мы с тобою под рост.
Дуня подняла голову и увидела перед собою крошечную девочку, ростом лет на пять, на шесть, но со старообразным лицом, на котором резко выделялись красные пятна золотухи, а маленькие глазки смотрели как у запуганного зверька из-под белесоватых редких ресниц.
— Меня Олей звать, Оля Чуркова. А тебя? — осведомилась малютка.
— Дуня Прохорова, — ответила Дуня, но так тихо, что ее едва-едва можно было услыхать.
В следующую же минуту они, взявшись за руки, встали позади всех парою и зашагали вниз по холодной лестнице, ведущей в столовую приюта.
Большая, узкая, длинная, похожая на светлый коридор комната, находившаяся в нижнем этаже коричневого здания, выходила своими окнами в сад. Деревья, еще не обездоленные безжалостной рукой осени, стояли в их осеннем желтом и красном уборе, за окнами комнаты. Серое небо глядело в столовую.
— После обеда в сад пойдем! — успела шепнуть маленькая Чуркова Дуне, когда они входили сюда.
За длинными столами воспитанницы разместились по отделениям. На каждое отделение приходилось по четыре стола. Прежде нежели сесть за столы, все они хором пропели предобеденную молитву.
Дежурные по кухне приютки разнесли миски с горячей похлебкой. В похлебке плавали маленькие кусочки мяса, и Дуня, только разве по большим праздникам лакомившаяся мясными щами у себя в деревне, с жадностью набросилась на еду.
Впрочем, и ее товарки от нее не отставали. Девочек поднимали рано, в половине седьмого утра. В семь часов им давали по кружке горячего чая и по куску ситника. Немудрено поэтому, что к обеденному времени все они чувствовали волчий аппетит.
После первого горячего блюда следовало второе. Жирно сдобренная маслом гречневая каша.
В то время как стрижки, подростки и средние накидываюсь на кашу, старшие воспитанницы почти не притрагивались к ней.
— В чем дело? В чем дело? — суетился, волнуясь, толстенький, маленький человечек эконом Павел Семенович Жилинский, перебегая от стола к столу.
— А в том дело, что масло несвежее в каше! — резко ответила одна из более храбрых воспитанниц Таня Шингарева, взглянув в лицо эконома злыми, недовольными глазами.
— Воображение-с! Все одно воображение-с. Видно, голодать не приходилось! — зашипел на нее маленький человечек, кубарем откатываясь к соседнему столу.
— Принцессы какие! Королевны, скажите пожалуйста! Масло им, видите ли, несвежее! Ха, ха!.. — ворчал он, шариком катаясь по столовой. — Небось забыли, что в подвалах-то в детстве не евши днями высиживали. Привередницы! Барышни! Сделай милость! — все больше и больше хорохорился толстяк.
— Вы это о чем? — неожиданно, как бы из-под земли выросшая перед толстеньким человечком, произнесла Павла Артемьевна, появляясь в столовой.
Жилинский так и вскинулся.
— Матушка моя, — завопил он, — что ж это такое, на ваших барышень не угодишь. Вчера была, видите ли, картошка плохая, нынче масло… Не рябчиками же их кормить прикажете! Ах ты, господи!
— Это еще что за новости! Кому масло показалось плохо? Кто бунтует? — так и закипела в свою очередь Павла Артемьевна, в одну минуту очутившись у крайнего стола старшего отделения, где сидела недовольная Таня.
— Татьяна Шингарева? Ты? Опять ты? Вставай и за черный стол марш! — прокричала она над ухом испуганной девочки.
Отдаленный ропот пронесся по рядам старших.
— Не имеете права! Никакого права… У нас своя надзирательница есть. Пусть она и наказывает… Антонина Николаевна пускай разберет, — слышались глухие, сдержанные голоса старших.
— Ага! Бунтовать? Роптать?.. Что? Кто недоволен? Пусть выходит. К Екатерине Ивановне марш. Здесь шутки плохи! Сейчас за начальницей схожу и конец! — надрывалась и шумела Павла Артемьевна, сделавшаяся мгновенно красной, как рак. Ее птичьи глаза прыгали и сверкали. Губы брызгали слюной. Стремительно кинулась она из столовой и в дверях столкнулась с высокой, тоненькой девушкой лет двадцати шести.
Антонина Николаевна Куликова еще сама недавно только окончила педагогические курсы и поступила сюда прямо в старшее отделение приюта. С воспитанницами она обращалась скорее как с подругами, нежели с подчиненными, и, будучи немногим лишь старше их, со всею чуткостью и нежностью молодости блюла интересы приюток.
— В чем дело? — спокойно обратилась она к взволнованной донельзя надзирательнице среднего отделения.
— Полюбуйтесь на ваших сокровищ, милейшая! Хваленая ваша Танечка Шингарева рябчиков пожелала вместо каши с маслом. Вот и бунтуют другим на соблазн! — снова зашипела Павла Артемьевна.
— Сладить невозможно-с на барышень, помилуйте-с, не угодить! — вторил ей эконом.
— Масло несвежее? — спокойным тоном, подойдя к столу, за которым сидела Таня, спросила Антонина Николаевна. И, взяв тарелку с кашей у первой попавшейся воспитанницы, попробовала кушанье.
На миг ее некрасивое, умное лицо с маленькими зоркими глазами отразило гримасу отвращения.
— Каша действительно подправлена испорченным, горьким маслом. Дети совершенно правы, — проговорила она тем же спокойным тоном, — надо попросить Екатерину Ивановну дать им к чаю бутерброды с колбасою, а то они голодные останутся нынче.
— Совершенно верно! — подхватила незаметно подошедшая "тетя Леля", как называли маленькие приютки, а за ними и все остальные свою горбатенькую надзирательницу.
Жилинский побагровел. Павла Артемьевна зашлась от злости и, ни слова не говоря, помчалась к своему среднему отделению, где состояла в качестве надзирательницы, сочетая эту должность с должностью заведующей рукодельным классом.
Горбатенькая тетя Леля обняла Антонину Николаевну и, что-то оживленно рассказывая ей, увлекла ее в угол столовой. Горбатенькая надзирательница очень любила свою молодую сослуживицу, и они постоянно были вместе, к крайней досаде Павлы Артемьевны, которая терпеть не могла ни той, ни другой.
Точно в каком-то полусне прошел весь остальной день для Дуни. После обеда воспитанницы снова пропели хором молитву и, наскоро встав в пары, вышли из столовой в «одевальную», небольшую комнату, примыкающую к передней, где висели их косынки и пальто. Тут же стояли и неуклюжие кожаные сапоги для гулянья.