Ничего не соображая, Пронька скинул с плеча ружье и прицелился в круглую булыжную башку. Хотел уже нажать курок, но подумал: «А вдруг промажу?»
Пронька вспотел, и из глаз его потекли слезы – он никогда не видел медведя так близко.
Медведь зарычал сильней и трясанул столб лапой. Лабаз заскрипел. В раскрытой его двери что-то зашевелилось. Оттуда сам собою стал вылезать мешок муки.
«Мешок ползет!» – ошеломленно думал Пронька.
Мешок перевалился через порожек лобаза и тяжко шмякнулся вниз.
Когтем продрал медведь в мешке дырку, поднял его и стал вытряхивать муку себе на голову, подхватывая ее языком. Вмиг голова бурая окуталась мучной пылью и стала похожа на огромный одуванчик, из которого выглядывали красные глазки и высовывался ржавый язык.
«Карх…» – кашлянул медведь, сплюнул и отбросил мешок в сторону. Распустив пыльный хвост, мешок отлетел в кусты.
Пронька осторожненько шагнул назад.
А наверху в лабазе по-прежнему что-то шевелилось и хрустело. Из двери высунулась вдруг какая-то кривая рука в лохматой варежке и кинула вниз банку сгущенки.
Медведь подхватил банку, поднял ее над головой и крепко сдавил. Жестяная банка лопнула. Из нее сладким медленным языком потекло сгущенное молоко.
Медведь шумно облизнулся, зачмокал.
«Кто же это наверху-то сидит?» – думал Пронька.
Сверху вылетели еще две банки, а потом из двери лабаза выглянула какая-то небольшая рожа, совершенно измазанная в сливочном масле. Облизываясь, уставилась она вниз.
«Медвежонок! – понял Пронька. – А это внизу – мамаша».
Медвежонок тем временем спустился вниз и тоже схватил банку сгущенки. Он сжал ее лапами, но, как ни пыжился, не мог раздавить. Заворчав, медведица отняла банку, раздавила и лизнула разок. Потом отдала банку обратно.
Медвежонок негромко заурчал, облизывая сплющенную банку, как леденец. Подождав немного, медведица рявкнула и легкими шлепками погнала его к лабазу.
И тут Проньке вдруг показалось, что медведица оглядывается и смотрит на него исподлобья.
Пятясь и приседая, отошел Пронька несколько шагов и побежал.
Добежавши до Чурола, Пронька скинул с плеч мешок и ружье, опустился на коленки и стал пить воду прямо из речки. В горле у него пересохло, по лбу катился пот, и сердце так колотилось, что заглушало Чурол.
«Ишь, до чего додумалась, сатана, – удивлялся Пронька, – медвежонка на столб сажает!»
Вода была ледяная, от нее ныли зубы, и глоталась она со звоном.
Пронька пил и вздрагивал, оглядывался назад: не бежит ли медведица?
Из тайги вылетела к реке кедровка, села на сухую пихту и принялась кричать, надоедливо и грубо, как ворона.
– Чего кричишь! – разозлился Пронька. – Проваливай!
Он подумал, что кедровка нарочно приваживает к нему медведицу. Поднял ружье и подвел медную мушку прямо под черное крыло с рассыпанным на нем белым горошком.
– Сейчас вмажу третьим номером, покричишь тогда!
Пока Пронька раздумывал, вмазать или нет, кедровка сообразила, что к чему, и улетела.
«Что ж делать-то теперь? – думал Пронька. – В лагерь с пустыми руками идти нехорошо, а к лабазу – страшно».
И тут пришла вдруг ему в голову лихая мысль: попугать медведицу.
Пронька поднял ружье и сразу из двух стволов ударил в воздух. Не успел еще заглохнуть выстрел, как Пронька крикнул во все горло:
– Прокопий! Ты чего стрелял?
Помолчал и ответил сам себе басом:
– Глухаря грохнул!
– А велик ли глухарь-то?
– Зда-а-аровый, черт, килишек на пять!
От крика своего Пронька развеселился, его насмешило, как он ловко соврал про глухаря.
«Ладно, – решил он, – пойду обратно! Буду орать на весь лес, издали пугать медведицу. Устрою ей симфонию! Небось не выдержит, убежит».
Не спеша пошел он к лабазу и действительно устраивал на ходу симфонию: стучал дубинкой по стволам деревьев, ломал сучки, выворачивал сухие пихточки, которые крякали и скрежетали, а потом вытащил из ружья патроны и затрубил в стволы, как трубит лось во время гона.
– Эй, Коля-манси, – кричал Пронька, – у тебя ружье заряжено?
– А как же, – ответил он сам себе тоненьким Колиным голосом, – пулей заряжено! А у тебя заряжено?
– И у меня заряжено! Пулей «жиган». Самый раз на медведя!
– Эй, Пахан-Метла, а ты чего молчишь?
– Я ружье заряжаю!
– Прокопий! Надо остановку делать. Чай надо пить! У оленя голова болит!
– А чего она болит-то? Рога, что ли, у него растут?
Уже перед самым лабазом Пронька даже запел.
Размахивая топором, он вывалился на поляну, где стоял лабаз.
Ни медведицы, ни медвежонка не было. В раскрытую дверь лабаза высунулся разорванный мешок, из которого сочилась струйка муки.
– «Ромашки сорваны, – орал Пронька, – увяли лютики!..»
Голос его звучал хрипло, мотив Пронька врал, потому что петь сроду не умел.
Он хотел кончить песню, но побоялся, что медведица где-нибудь рядом, и заорал для острастки еще сильней.
Под песню разыскал он в кустах лестницу и полез наверх, в лабаз. Там было все вверх дном.
Пронька слез на землю, поднял сплющенную банку сгущенки. Медведица так сдавила ее, что банка превратилась в жестяной блин.
«Вот уж кто действительно мог в темпе рубануть сгущенку, – подумал Пронька, – а ведь Пахан-Метла не поверит, скажет: сам рубанул».
Он завернул сплющенную банку в тряпочку и сунул ее в карман.
Пронька устал, от криков и от пения у него драло в горле, потому-то разболелась голова.
– Надо остановку делать, – сказал он. – Чай надо пить, а то голова чего-то болит… И чего она болит-то? Рога, что ли, растут?
Стоял на краю леса домишко-то Булыгин. Старенький был, совсем понурый. Осиновая щепа на крыше покоробилась, а между бревен изо всех щелей торчал наружу белесый мох.
Два дня назад началась весна, и эти два дня я добирался до Булыгина жилья, вначале на поезде, а потом пешком по раскисшей весенней дороге.
– Вон оно что, – сказал Булыга, завидев меня. – А я-то чувствую: из лесу русским духом пахнет, а ко мне гость из Москвы.
– Или не рад?
– И кошка сегодня целый день умывалась, и ножик на пол упал – так и есть, гость пожаловал.
Пока я скидывал на крыльце рюкзак да вытирал шапкой вспотевший лоб, Булыга сходил в избу и вытащил на двор самовар.
Скоро самовар запыхтел на проталинке, засиял старой медью.
– Глухарь токует вовсю, – сказал Булыга.
– Старый петух? – удивился я. – Неужто его не хлопнули?
– Жив, – подтвердил Булыга.
Этого петуха я видел не раз на боровом болоте Блюдечке, только на выстрел глухарь меня не подпускал: старый был, умный.
– А где он токует-то? – спросил я.
– На Блюдечке, где ж еще, – сказал Булыга. – Только завтра я сам пойду.
– Хлопнуть хочешь?
– А что? Или мы стрелять разучились?
Быстро подступала весенняя ночь, полная самых внезапных и запутанных звуков. Трещали в близком лесу дрозды, протянул над елками вальдшнеп – до нас донеслось его цвирканье.
Самовар чуть светился в сумерках, а в нижние его окошечки ссыпались раскаленные угольки.
Совсем стемнело, и самовар поспел. Булыга подхватил его, поперхнулся дымом и, накрыв жерло самовара крышкой с помпончиком, потащил его в дом.
По-прежнему что-то щелкало в ходиках и темно было в избе, но я проснулся.
Была самая середина ночи. Под подушкой моей чирикал сверчок, а с лавки доносился Булыгин храп.
– Пора вроде… – сказал я.
– Э-эх! – вздохнул Булыга, закряхтел, просыпаясь.
Мы выпили чуть теплого, с вечера, чая, надели сапоги, взяли ружья и вышли.
Темно-темно еще было, совсем темно и холодно. Ни месяца, ни звездочек в небе, да и неба-то не видно – холод и туман. Из лесу струей бил резкий запах тающего снега, прелых листьев. И тихо было, совсем тихо.
– Лови подсаднуху и валяй в салаш, – сказал Булыга. – А я пойду покамест глухаришку послушаю.
– Взял бы меня, а?
– Нету, – сказал он. – Нечего мне в лесу шуметь да кряхтеть. В салаш иди.
– В салаш, в салаш!.. – заворчал я.
Но Булыга уже пропал в темноте. Треснула ветка, прошуршал снег – ушел Булыга к маленькому болоту Блюдечку, где глухариный ток.
Подсадные утки жили у Булыги в сарае, в соломенном закутке. И как только я сунулся туда, заорали, оглашенные, стали носиться под ногами, хлопать крыльями.
Я поймал подсадную, засунул ее в кошелку-плетенку и побежал краем леса к болоту, к шалашу. Утка тяжело переваливалась в садке, крякала под самым локтем, а под ногами на все лады пели-трещали лужицы, схваченные утренним льдом. По клюквенной тропке, вдоль неглубокой канавы, я бежал к Кузяевскому болоту.
В темноте еще я был на месте. Высадил подсадную на воду и спрятался в шалаше под старой елкой, вышедшей из лесу к болоту.
Стало светать, чуть-чуть, еле-еле. Низом потянул ветерок, как раз забрался под полушубок, в раструбы сапог, и скоро я так замерз, будто всю ночь проспал в весеннем лесу, без костра.
Откуда-то близко, с березовой вырубки, потянулся в тишине таинственный шипящий звук, и резкий и плавный одновременно: