— Благоверный и всемилостивейший великий князь и государь наш Димитрий, в ознаменование своего особого благоволения и дружбы, жалует тебе, князь, от щедрот своих подмосковную с тремястами душ; а дабы ты всегда памятовал сегодняшний день, сделавший тебя счастливым супругом, та подмосковная будет отныне называться, по твоей супруге, Марусино.
Глава двадцатая
ДОРОГИЕ ГОСТИ
«Счастливые часов не наблюдают». Молодые супруги Курбские были из числа таких счастливцев. Месяц проходил за месяцем, а они, как засели в своем Марусино, так и не трогались уже оттуда. Усадьба была сильно запущена; про крестьянские дворы и говорить нечего: где крыша протекла, где двери и окна покосились, где стены были подперты жердями и, того гляди, могли рухнуть. И вот, лишь только были справлены осенние полевые работы, как и в усадьбе и в деревне застучали топоры, завизжали пилы, чтобы всем-то устроить приютное жилье. Но сквозь этот хаотический визг, стук и грохот звенели веселые песни, звучал здоровый смех трудящихся, и для слуха и сердца молодых господ эта простая музыка труда была куда слаще сложной гармонии заморских скрипиц, флейт и барабанов. Труд был здесь ведь не подневольный, и в этих песнях, в этом смехе изливалось довольство крестьян своим делом, своими новыми господами. По вечерам же, в угоду молодой княгине, деревенская молодежь заводила разные игры и хороводы. И как же было ее, голубушку, не потешить, когда она не гнушалась заговаривать с самой бедной старушонкой, у всякой бабы, всякой девушки выведывала, в чем кому нужда, а потом всякого наделяла чем нужно. Недаром ее теперь и величали-то не иначе, как «нашей княгинюшкой».
Всех более, однако, славила ее одна почтенная старушка, Маланья Седельникова, мать того молодого стрельца-знаменщика, Прокопа Седельникова, которого (как припомнят, может быть, читатели) Курбский нашел умирающим в лазарете под Новгородом-Северским. По пути из Москвы в Марусино, при остановке в одном селе, Курбский случайно услышал название этого села — Вяземы. Тут, как воочию, предстал перед ним опять распростертый на соломе, умирающий стрелец, живо вспомнилась его предсмертная просьба: буде ему, Курбскому, доведется раз быть под Москвою, в селе Вяземах, то навестил бы его мать-старуху, поклонился бы ей от имени сына, но, Боже упаси, не говорил бы ей, как он, бедняга, мучился перед кончиной, а сказал бы только, что он пал в честном бою на поле брани. И Курбский исполнил теперь его просьбу. Зашедшая в лачугу к старушке вместе с мужем Маруся так ее обласкала, что сразу заворожила, заполонила ее скорбящее материнское сердце. Узнав, что у одинокой бедной Маланьи нет в деревне никакой родни, Курбские тут же выкупили ее у ее господ и взяли с собой к себе в Марусино. Когда же ей здесь была еще предоставлена почетная должность птичницы — старушка про своего «ангела Небесного» княгинюшку говорила уже не иначе, как с благоговейным восторгом.
О том, что между тем происходило в Москве, до Курбских доходили, конечно слухи, но слухи отрывочные и не всегда достоверные. Так слышали они, например, что на место прежнего мрачного Борисова дворца, срытого до основания, возводился новый, иноземного образца, пышный и светлый дворец, в котором одна половина назначается для самого царя, а другая для его нареченной невесты, будущей царицы Марины; что опальные при Годунове бояре Нагие и Романовы возвращены в Москву, причем Федор Никитич Романов, принявший в монашестве имя Филарета, отказался снять клобук и возведен в митрополиты ростовские и ярославские; что злейшие враги царя, родственники Годунова, не только помилованы, но некоторые из них пожалованы даже воеводами, правда, в Сибири и в иных отдаленных местах; что князь Василий Шуйский затеял было смуту и был приговорен за то к наказанию плетьми, положил уже голову на плаху, как вдруг бежит какой-то шустрый человечек в польской одежде, машет платком и кричит палачу: «Стой! государь его прощает».
— Пан Бучинский! — догадался Курбский при рассказе об этом. — Уж очень он сердоболен, верно уговорил государя простить этого лукавца. Как бы им обоим потом не раскаяться!
Опасение Курбского впоследствии, действительно оправдалось.
Под Рождество в Марусино прибыли из Москвы дорогие гости: младший дядя молодой княгини, Степан Маркович Биркин, и «благоверная» его старшего брата, Платонида Кузьминишна; самого Ивана Марковича задержали его торговые дела, которые обещали оживиться с воцарением Димитрия.
Первым делом, разумеется, Курбский должен был показать гостям свои угодья, а Маруся — свое домашнее хозяйство.
— Домостроительница, что и говорить! — чистосердечно похвалила ее испытанная «домостроительница» — тетка, — что было для племянницы, конечно, маслом по сердцу.
— А теперича, невестушка, давай-ка выкладывать им наши столичные новости, — сказал Степан Маркович, — сперва ты, а там и я.
— Да как же я раньше-то тебя? — удивилась Платонида Кузьминишна.
— Ну, ну, не жеманься: все равно ведь всякое слово у меня изо рта вынешь. Только чур, матушка, потом меня уже не перебивать! Отзвонишь — и с колокольни долой.
И принялась она «звонить». Благодаря своим постоянным щедрым приношениям в пользу разных церквей, она пользовалась особенной протекцией духовенства. Таким образом, ей, не в пример других, удалось попасть в Успенский собор на священное коронование Димитрия, и она теперь просто слов не находила для описания всего благолепия этого торжественного обряда. Весь путь ведь от дворца до собора был устлан бархатным, малинового цвета ковром, затканным золотом; сам царь был в порфире, усеянной самоцветными каменьями, от которых в глазах так вот и рябило. А сколько умиленных слез она пролила, когда молодой царь, подойдя к алтарю, вопреки обычаю, но от полноты, знать, наболевшего сердца, сказал речь да поведал всенародно обо всем, что претерпел он, горемычный, и о своем чудесном спасении. Слушаешь — не наслушаешься, а слеза так и бьет, так и бьет!
Больно было ей, правда, вначале, что обряд совершал не старый патриарх Иов, которого вся Москва так чтила (за преданность Годуновым его, вишь, сместили), а вновь возведенный в патриарший сан архиепископ рязанский Игнатий; но и этот, что ни говори, молитвил уставно, а когда он, помазав царя священным миром, вручил ему еще венец царский, скипетр, державу и возвел его на прародительский престол, когда затем сам он, патриарх, а за ним все священство и высшее боярство с земными поклонами стали прикладываться к руке венценосного царя, — ну, тут уже с радости и восторга просто взвыла и света не взвидела!
— Значит, государь принял свой царский венец по строгому православному чину? — сказал Курбский, вздохнув с облегчением. — Патеров польских, разумеется, не было при том?
— Ох, уж эти мне патеры! В храм наш православный их, нехристей, знамо, не пустили. А все же, беда с ними, горе одно! Власть забрали непомерную: отвели им хоромы князя Глинского; завели они там свое собственное еретичное богослужение, да давай оттуда подводить подкопы под наше духовенство.
— Какие подкопы?
— А такие, что по их же проискам у наших православных попов отобрали дома под немецкую воинскую команду. Мало того: отрядили своих оценщиков в наши православные монастыри… Безбожники! Чтобы им и на этом и на том свете.
— Молчи, невестушка, помалкивай, пустых речей не умножай! — прервал расходившуюся женщину более осторожный деверь. — Отзвонила свое — ну, и с Богом.
— Да ведь оберут они и наших иноков Божьих…
— Сколько требуется, не бойсь, оставят. Царскую рать, матушка, тоже кормить чем-нибудь да надо, и служат в ней такие же, чай, как и мы с тобой, русские православной веры. Коли сделано то по царской воле, так нам с тобой и толковать нечего.
— А что объегорили эти ироды самого тебя да Ивана Маркыча, наобещав с три короба, тоже, по твоему, так и быть следует?
— Не вспоминай, сделай милость! Не вороти души моей!
— То-то вот! Своя рубашка ближе к телу.
— В чем дело, Степан Маркыч? — спросил Курбский.
— И говорить-то зазорно, — отвечал тот, почесывая за ухом. — Здорово поддел он меня, этот патер Сераковский; забодай его бык! Снаружи блажен муж, а внутри вскуе шаташася.
— Но не он ли, дяденька, вел тогда переговоры с тобой о моем приданом? — вставила Маруся. — Это было с его стороны очень даже любезно…
— Очень даже любезно! — передразнил дядя. — Подъезжает ко мне змей-искуситель с речами затейными: «Такой ты, мол, сякой, немазаный, сухой; выдели племянницу, а уж я, мол, в уважение доброй приязни выпрошу для тебя с братом у молодого царя свободу торговать по всей Руси безданно, беспошлинно». Ну, в простоте моей поверил я этой польской лисе; все наличные, что были на руках, отсчитал тебе, Машенька…
— За что я тебе уж так благодарна, милый дяденька! Деньги эти для начала нам здесь очень и очень пригодились.