— Я не за конфетку, — еле слышно прошептала Маша, — я помочь хотела.
— Врешь, врешь, Маша! Не списывала я! — закричала вне себя Тамара. — Подговорили тебя!
— Я вру? Я? Я в теплице была, дежурная, а ты прибежала. Еще блюдце с горохом сбросила. И на столике списывала. Я все боялась, что кто-нибудь зайдет. Стыдно тебе, Тамара!
— А тебе, тебе не стыдно? — совсем забывшись, крикнула Тамара. — Сколько раз тебя выручала, сколько раз тебя мама пирогом кормила…
И тут Сеня заговорил.
— Стоп! — сказал он. — Выключай мотор! Кривое кривым не исправишь. Чем подругу-то попрекнула? Ну, списала, глупость сделала, со всяким может случиться. А подличать зачем? Мутить кругом? Врать, изворачиваться, ссорить товарищей? Да, видать, в какой логушок[11] деготь попал, то уж запах ничем не выведешь. Что же, ребята, делать будем?
— Эх ты, Бобылкова! — Володя, собрав последние силы, встал с места. — Я предлагаю… исключить ее из пионеров.
Что было дальше, Володя уже не помнил.
Тоня, Анна Никитична и Сеня, отведя Володю домой, зашли к Марии Максимовне.
Они сидели, обсуждали случившееся, как вдруг Анна Никитична вспомнила про письмо и подала Тоне конверт цвета осеннего неба с синей отпечатанной маркой и гербом по углам.
Да, Настенька была права: рука, надписавшая конверт, была незнакома Тоне, и номер полевой почты был не Алешин…
Тоня медленно надорвала конверт с краю. Да, вот оно — не снежное, а настоящее письмо. Неровный бумажный лоскут, прошуршав, скользнул на пол. Она вынула из конверта вдвое сложенный лист почтовой синей бумаги, развернула его. И, едва прочитав первые строки, выпрямилась, закрыла плаза, а рука, державшая листок, упала на колени.
Вот оно, то письмо после боя…
Сеня выхватил из Тониных рук синий листок.
— Вот… — глухо сказал он. — Вот… Алеша пропал без вести…
Задолго до начала уроков прибежал Веня Отмахов к Диме Пуртову.
Вид у Вени был встрепанный, шапка сидела боком, полушубок был распахнут.
— Что случилось, суслик?
— Сам увидишь! Айда к Тополиному!
Тихий солнечный день морозно застыл над Чалдонкой. Недвижно стояли круглоспинные ряды сопок, одетые в гладкие снежные сорочки. Верхушки лиственниц были в густых черных пятнах: там грелись вороньи стаи. В морозную тишь врывались привычные звуки. Отрывисто дышала труба электростанции, посылая в небо серые витки дыма. За Веселовской сопкой лихо свистнул паровоз. По Тунгирскому тракту, в сторону от подсобного, прошумела трехтонка. Из ворот механических мастерских, тарахтя, выполз гусеничный трактор, весь продымленный, черный — только-только, наверно, из ремонта.
Мальчики бежали вдоль белой ленты Урюма прямо к Тополиному острову. За учительским домом и яслями, оказавшись на береговой террасе, они перевели дух.
— Видишь? — Веня показал рукой в сторону Аммональной сопки. — Смотри получше!
Слева от высоких рыжих лиственниц, у подножия сопки, Дима различил телеги и сновавших вокруг здания людей.
Что им нужно? Что они делают?
— Понял? Аммоналку нашу разбирают! В поселок перевозят.
— Ох! — Диму будто по голове ударили. — Как же так? А мои припасы?
— Говорили тебе: отдай бойцам. Пожалел тогда!
Дима со злостью посмотрел на него:
— Пожалел! Дура ты, вот и все!
— Ну, чего ты ругаешься? Там еще мой компас остался.
— Найдут нас по твоему компасу — это факт. Эх, если бы Володя не заболел, далеко был бы я теперь!
— А если найдут, знаешь что скажем? — тряхнул головой Веня. — Что в военную игру играли.
— Ты уже раз говорил, — усмехнулся Дима, — когда Тамару совестили. Не поверят. Слушай, родительское собрание сегодня?
— Ну да, сегодня.
— Ага! Значит, никто не помешает. Я уж что-нибудь придумаю, пусть только стемнеет.
За партами, словно в школе взрослых, сидели в ожидании Анны Никитичны родители пятиклассников.
Резкий, пронзительный голос Пуртовой выделялся среди других.
— Нет уж, в этом деле мне никто не указчик, — говорила Димина мать матери Маши Хлудневой. — Я-то, Мелетина Федоровна, знаю, как капусту солить. Допреж всего надо донышко кадушки или там бочонка мукой присыпать, чтобы мука во все трещины зашла, проклеила их. Это чтобы рассол не утек. Какая же капуста без рассола укиснет? А сверху муки надо капустные листья уложить — покрупнее, верхнюю одежду с кочанов снять. Из корня осолодки[12] сок выварить, наподобие сиропа, и залить тую капустку. Тогда она настоящим вкусом нальется.
— Не обязательно мукой засыпать, можно и тестом залепить, — вставила Хлуднева. — А еще капусту надо поздними огурцами проложить, желтыми. Огурцы капусту оберегают, вкус ей свой отдают.
— Вот уж разговор так разговор, — вмешался дядя Яша. — Ох, баба — она баба и есть!
Он только что вошел и выбирал место, где бы поудобней усесться. Старый плотник был в ватных брюках и телогрейке, перепоясанной веревкой; за веревку был заткнут топор с широкой, тонкой лопастью и острым, блестящим до синевы носком.
Пуртова быстро повернулась к старику и посмотрела на него злыми глазами:
— Э, Яков Лукьяныч, хоть и уважаемый вы человек, да куда вам понять, о чем мы, солдатки, разговор ведем? Мы о капусте толкуем — о мужьях думаем. Мы свою капусту слезами просолили. Мы ее исть не можем. Нам бы миску этой капусты с осолодочным соком и огуречным духом перед мужьями поставить да посмотреть, как они за семейным столом первую после войны стопку выпьют. А так… да чтоб она, капуста эта, пропадом пропала!
Говоря все это, Пуртова, по-птичьи вытянув шею, острым глазом рассматривала почтовый пакет в руках старика. Дядя Яша, добродушно отмахнувшись от Пуртовой, сел на краешек парты и стал распечатывать свой конверт.
— Толстый что-то, — сказал он.
— И то, — ответила Пуртова, хищно глядя на пакет. — Я каждое письмо по полчаса в руках держу: не знаешь, смерть в нем или жизнь.
— Мой редко пишет, — сказала Хлуднева, — и письма-то в два слова: жив, воюю, и все.
Отмахов между тем вынул из конверта два листочка бумаги и небольшого размера газетный клочок.
— Смотри-ка, зачем-то газету вложили, — заметила Пуртова. — Прочти-ка, Яков Лукьяныч, — не секрет?
— Какой там секрет… «Медицинская сестра Лидия Отмахова, — прочел дядя Яша, — под пулеметным и минометным огнем сделала перевязку и помогла уйти с поля боя двадцати раненым бойцам. Командованием представлена к награде». Вот только подробностей никаких нет… — с сожалением сказал он. — Может, в письмах.
— Какие вам еще подробности! — сказала Пуртова. — Под пулеметным и — как там? — минометным огнем? Были там подробности, были, когда наших мужиков из пекла тащила… Вот оно как: не только капусту солить умеем!.. — Она воинственно посмотрела на дядю Яшу, словно это не чужой, а ее собственный подвиг был описан во фронтовой газете.
— Племяш узнает, распишет как следует, — добродушно засмеялась Хлуднева. — Прибавит от себя еще.
— А что прибавлять-то? — отрезала Пуртова. — Нам бы с тобой, Мелетина Федоровна, такую специальность, как у Лидии Степановны, чтобы с мужьями рядом стоять, а то злость одну в себе носишь.
— Ты уж не срами себя! — резко сказал дядя Яша. — Это разве не специальность — детей растить, воспитывать? Нелегкая это специальность — детей наших подымать.
Пуртова только отмахнулась:
— «Учить», «воспитывать…» Хорошо говорить! Когда мне воспитывать? Разве я своего лопоухого вижу? Я с утра — в свою землянку и до самых потемок. Когда я с ним заниматься буду? Корю его, корю: «Когда ты, змей, дракон этакий, терзать меня бросишь?» А он мне: «Ты, мама, зоологии не знаешь». Ему бы, язви его, кусок схватить да на улку! Мы сейчас, бабы, почти все работаем — мужикам воевать помогаем — и детей покамест кормим. А школа пусть учит да воспитывает. Это ихнее дело, учителей. Верно, Мелетина Федоровна?
Хлуднева, обычно склонная поддакивать, на этот раз не согласилась с Пуртовой:
— Зря воюешь ты, Прасковья Тихоновна. Что много сейчас работаешь, так уж это не одна твоя честь. А в прошлый год ты работала? Дома сидела. На полном обеспечении мужа была. А Дима на второй год остался. Что, у тебя тогда-то тоже времени не было? Почему в ту пору Димой не занималась?
— Не обязана я тебе отвечать, это меня лично касается! Ты своей девкой займись — подхалимой растет.
Хлуднева замолчала: не умела она противостоять резкому слову.
— Несознательная ты мать, Пуртова, — сказал с досадой дядя Яша. — Крику у тебя много, без ругательных слов жить не можешь. Побранка ведь не кашица, тумак — не привар… У Карякиной вот пятеро детей, а от нее таких речей не услышишь. Не просит, чтобы учитель домой приходил, детей укачивал.