А то скажешь, что я тебя изувечил.
Ах, гадина, он так ничего и не понял! Ему просто драка. А за что я ему по роже влепил, ему непонятно.
— Ты гад, — крикнул я, — врун и фашист, ты ведь человека как обозвал! Ты понимаешь? — И желание мое исполнилось — влепил-таки я Ванюре по носу. Но тут же я получил ответный удар прямо по глазу. Этот удар окривил меня. Нет, я вижу, вполне сносно вижу.
Дрались мы молча, только сопели.
Мы так старались, что не услышали поспешного стука каблуков. Кто-то схватил меня сзади за плечи. Я обернулся. Это Феня. А Ванюра оказался в цепких руках Сана.
— Эт-то што за петухи? На фронт вас надо, а вы тут драчу развели, — насмешливо сказал Сан. — Ишь петухи!
Я молча вырвался из Фениных рук. Я еще не успел смазать по Ванюриной роже. Я…
— Не совестно? Эх вы, Павел Аркадьич, Иван Степаныч, чо же вы? Ведь большие. Ведь надежа наша.
— А чо он фашистом меня обозвал! — вдруг всхлипнул Ванюра. Все-таки проняло его.
— А за что я тебя назвал-то?
Председатель хотел все узнать, чтобы решить, кто в чем повинен, и навести порядок.
— Ну-ко, ну-ко, из-за чего? — Его требовательный глаз уставился сначала на меня, потом на Ванюру.
— У сторожа я из ружья из незаряженного в него метился. А он обиделся — фашист да фашист, — нашелся что сказать Ванюра.
Это было уже свыше моих сил.
— Не так, не так! Ты все врешь. Фашист! Фашист! — каким-то сдвоенным голосом выкрикнул я. — Это тебе за Андрюху и за Галинку я влепил. Я, я…
Больше сказать я ничего не мог. Вдруг зазаикался от неулегшихся еще старых всхлипов.
Большая добрая Феня обняла меня, усадила рядом с собой на упавшую старую березу.
— Успокойся, Пашенька, успокойся. А ну его, этого Ванюру, — совсем как ребенку говорила она мне и вытирала углом платка лицо, глаза.
От этой ласки и жалости мне стало еще горше. Я заревел по-настоящему, забыв, что совсем взрослый, что умею работать на косилке, что Сан зовет меня по имени-отчеству.
Мне было совсем не стыдно, потому что я не в силах был удержаться от слез, потому что никто, кроме Фени и Сана, не видел меня.
Феня ни о чем не расспрашивала. Наверно, она все и так поняла.
— Ох ты, защитник. Милой мой защитник. Да ведь известный он прохвост, Ванюра-то. Язык у него без костей. Ты бы отвернулся, и вся недолга. А то гли-ко, как друг дружку украсили.
— А еще в одной бане мыли, — сказал Сан, успевший проводить Ванюру к колодцу.
Это почему-то меня обидело.
— Неправда, не мыли нас в одной бане, и никакие мы не друзья. И… — Я вновь задохнулся от негодования.
Умыв у того же колодца, Феня и Сан проводили меня до проулка.
Я тихонько забрался на Ефросиньину печь, где прогревал свою больную грудь дедушка, и молча устроился около него.
— Как съездили, Паша? — спросил он.
— Хорошо. Сухо ведь, так хорошо, — сказал я, боясь, чтобы не повторились всхлипы.
А дня через три после драки, беспокоясь, что осенние обложные дожди расквасят дороги, уходил я из своего Коробова. Надо было и с учебой и с работой определяться. Дедушка и так боялся, что я много дней пропущу в школе. Он ведь ничего не знал.
Волдырь на лбу я старательно прикрыл челкой. Под глазом только остался синяк. Но дедушка не знал, отчего появилась такая слива. Я сказал, что впотьмах наскочил на жердь.
— От оказия! — расстраивался он. — Да ты ведь глаз мог выстегнуть. Ходи как-нибудь поосторожнее.
Ефросинья, процеживая в кути молоко, хитро косилась на меня. Она-то все знала.
Вечером перед отъездом Галинка тайком вызвала меня в сенки и, сунув на прощанье такой же туесок меду, какой приносил Митрий Арап на помочь, прошептала:
— Спасибо, Паша! Спасибо! Ты хороший. Я Андрюше написала о тебе. Ты хороший.
Я не знал, что говорить. Почему она так сказала? Почему я хороший? Вообще хороший или потому, что подрался с Ванюрой? А может, на станцию с ней ходил, так из-за этого? Вернее всего, Феня не утерпела и рассказала Галинке о драке, а может, уже от дымовских ребят донеслось. Такие происшествия в тайне не сохраняются.
Дедушка проводил меня далеко за околицу. В этот день уже проказничал подзимок, крутил вовсю снег.
— Ишь какой краковяк. Как ты дойдешь-то? — беспокоился он.
— Я-то дойду. А вот ты как? — Меня и вправду беспокоило, как дедушка по зиме доберется до города. Он весь больной, у него одышка. — Поехали вместе. Или давай я останусь.
— Учение-то запустишь. Иди, милок, иди. А я еще сани починю. Некому ведь в колхозе сани ремонтировать. Да и на току привод надо починить. Я уж потихоньку соберусь с силой, помогу им.
А раз он так сказал, будет помогать, пока колхоз все зерно не обмолотит. Хоть бы он снова не простыл.
Мы обнялись. Постояли так, и я пошел, помахивая дедушке рукавицами, припасенными заботливой Ефросиньей. Дедушка все стоял, глядя мне вслед. О чем он думал? Обо мне ли, о папе или о своей жизни? Одно знаю: думал с добрым чувством о людях, об их житье.
Я шел все бодрее и бодрее, хотя снег не переставал. Я был в хорошем настроении. Вспомнил: когда мы проходили с дедушкой по проулку, выскочила Галинка в легком своем платьице, пожала мне руку:
— Приезжай, Паша. Обязательно приезжай, — и насовала мне в карманы телогрейки подсолнечных семечек. — Веселее с ними пойдешь.
Я шел и думал: каким буду через год, когда приеду снова? Наверное, сильно вырасту. Может быть, к тому времени разобьют фашистов и в деревне будет опять так же весело и людно, как перед войной. И Андрюха приедет в Коробово, и Игнат, и Соломонидин Семен, все наши.
Вьюга унялась. Вокруг стало нестерпимо бело от первого выпавшего снега. Он еще лежал в раздумье: то ли таять, то ли подождать, а потом растекся, забурлил в ручьях, как весной. Рано еще снегу окончательно ложиться на землю: вон сколько не убрано овса, ячменя, льна, а у нас в Коробове не выкопана еще картошка. Эта забота теперь и мне была понятна, как дедушке, как Сану. Картошки много еще копать. Но хорошо, что овес успели выжать. Я тоже его жал.
В котомке, которую я смастерил, сунув в углы мешка по луковице, был у меня чуть ли не пуд муки. Это я заработал в