Мы, девочки, по приглашению Ивана Константиновича рассаживаемся за нарядно сервированным столом.
— Так вот, — спрашивает Иван Константинович, — отчего такие слезы? Кто кого обидел?
Сперва все молчат. И вдруг все та же Катенька Кандаурова встает и говорит уверенно, прямо — ну, вообще так, как люди говорят правду.
— Тамара обидела Шарафута. Он яблоки уронил, а она в него яблоками кидала… И «хамом» его ругала, и «болваном»… И еще «чертом косым»… Вот!
— Правда это? — обращается Иван Константинович к Тамаре.
Это, конечно, праздный вопрос. Никому даже в голову не приходит, что Катя, такая ясная, прямодушная, как маленький ребенок, может взвести на Тамару напраслину. Да Тамара и не отрицает.
На вопрос Ивана Константиновича: правда ли это? — она отвечает:
— Правда.
Иван Константинович весь багровеет. Никогда я его таким не видала!
— Я всю жизнь в армии служу… А ты, девчонка, фитюлька, шляпка, — ты смеешь русскому солдату такие слова говорить? Сию минуту извинись перед Шарафутом!
— Как бы не так! — запальчиво говорит Тамара. — Я буду перед солдатом извиняться, еще что выдумали!
— Да! — твердо отвечает Иван Константинович. — Ты извинишься перед Шарафутом! А не извинишься, — так я уйду к себе в кабинет, запру дверь на ключ и не буду с тобой разговаривать, не буду тебя замечать, в сторону твою смотреть не буду!
Все это Иван Константинович произносит тем голосом, каким он говорит, когда он — кремень, скала!
— А эта… эта… — Тамара выпячивает подбородок в Катину сторону (такая она благовоспитанная, такая благовоспитанная, что даже в сильнейшем волнении ни за что не ткнет в Катю «неприлично» указательным пальцем!) — Эта меня не оскорбила, нет? Вы ее спросите! Ей передо мною извиняться не в чем?
— Да… — подтверждает Катя. — Я ее оскорбила, Иван Константинович. То есть я не хотела… нет, я хотела!.. Ну, в общем, я сказала ей очень обидное слово…
— Что ты ей сказала?
— Я сказала: если ее дедушка бил своих денщиков по морде, — значит, ее дедушка был свинья… Это обидное слово, я понимаю…
— Ты просишь прощения у Тамары? — спрашивает Иван Константинович.
— Только за «свинью»! Только за «свинью»! — отвечает Катя. — Это вправду грубое слово… Обидное… За «свинью» я извиняюсь.
— Вот, Тамара, слышишь? Катенька перед тобой извиняется. А теперь ты попроси прощения у Шарафута!
Тамара смотрит вокруг себя с совершенно растерянным лицом. Но ни в чьих глазах она не встречает ни поддержки, ни хоть жалости к ней. Девочки сидят за столом… Катя Кандаурова, все еще дрожа от всех происшествий, жмется ко мне, и я крепко обнимаю ее. Варя Забелина тоже смотрит на Тамару с осуждением. Лида Карцева держит себя, как всегда, «взрослее», чем все мы: ей неприятно, что она пришла в гости, а нарвалась на семейный скандал. И только одна Меля в совершенном упоении от всех вкусных вещей, расставленных на столе; она пробует то от одного лакомства, то от другого, одобрительно качает головой и снова принимается за еду… Нет, никто из сидящих за столом не сочувствует Тамаре! Даже Леня смотрит в сторону. Даже Иван Константинович… только огорчен, конечно, но он тоже считает, что Тамара виновата.
— Шарафут! — негромко зовет Иван Константинович. — Поди сюда…
Шарафут входит в столовую и робко останавливается около порога.
— Шарафут! — продолжает Иван Константинович. — Тамара Леонидовна хочет тебе что-то сказать… Ну, Тамара!
Тамара встает. Она выходит из-за стола. Она раскрывает рот, как рыба, выброшенная на песок.
— Я не хотела… — говорит она каким-то не своим голосом тихо и сипло. — Я прошу прощения.
И, внезапно, рванувшись, она бросается вон из столовой — в свою комнату.
Иван Константинович тоже уходит — к себе в кабинет.
В столовой остаемся только мы, да Леня, да Шарафут. Этот совершенно остолбенел от удивления и смотрит на всех перепуганными миндалевидными глазами.
— Ничего, Шарафут… — подходит к нему Леня. — Ничего, браг, все в аккурате. — И вместе с Шарафутом Леня уходит на кухню.
— Вот что, девочки… — говорит Лида Карцева. — Вы как хотите, а я ухожу. С меня довольно!
— И я ухожу! — поддерживает ее Варя.
Мы всей гурьбой идем в переднюю. Меля успевает засунуть в карман несколько конфет.
— Брось! — говорю я ей. — Нехорошо…
— Нет, почему же? — возражает она. — Они — миленькие, я такие люблю.
Мы идем по улице. Идем гуськом, потому что тротуар тут узкий. Я иду в самом хвосте. Идущая впереди меня Катя Кандаурова говорит, сердито мотая головой:
— И кто только выдумал эти журфиксы! Ничего в них нет хорошего… Терпеть не могу!
Кто-то бежит за нами вдогонку. Это Леня. Без пальто, без шапки.
— Леня! — кричу я ему. — Сию минуту ступай оденься по-человечески! Простудишься без пальто!
— Шашура! — говорит он, запыхавшись. — Дедушка просит, чтобы ты вернулась. Ненадолго… Я потом тебя домой отведу.
Я кричу девочкам: «До свидания!» — и мы с Леней бежим к их дому, бежим, как ветер: я боюсь, чтоб Леня не простудился.
Мы сидим в кабинете Ивана Константиновича. Леня — за роялем (я знаю: это бабушкин рояль). Мы с Иваном Константиновичем — на большом диване. Иван Константинович облокотился на валик дивана и приготовился слушать, склонив голову па руку. В комнате полутемно — лампу потушили, только на письменном столе горит одна свеча.
— Слушайте! — говорит Леня. — Вот сейчас будет бабушкина нота: ля бемоль Бабушка мне много раз говорила: «Возьмешь ноту — ля бемоль, лиловую, сиреневую — и — слушай: это мой голос, это я с тобой разговариваю».
Леня касается клавиша. И в полумраке комнаты поет один звук — нежный и чистый, радостный и грустный. Ля бемоль… Мы слушаем, как он звенит, постепенно затухая…
Леня играет ля-бемольный «Импромптю» Шуберта. Я забываю, что за окном февральский снег, скользят санки, запряженные лошадьми, у которых из ноздрей валит пар. Мне чудится весенний сад, кусты сирени, лиловые гроздья ее, как хлопья, как веселые цветные облачка, упавшие с неба. И сквозь все — «бабушкина нота», любимая нота милой печальной женщины, у которой не было счастья.
Я так заслушалась, что и не заметила, как чуть-чуть приотворилась дверь кабинета и кто-то бесшумно скользнул в дверную щель. Это Тамара. Она тихонько садится рядом со мной на диване, обнимает меня за шею. Мы сидим. Молчим.
Я соскальзываю с дивана на пол, освобождая этим место между Тамарой и Иваном Константиновичем, и подталкиваю Тамару к нему. Через минуту они сидят обнявшись: рука Тамары, белея в полумраке комнаты, гладит лицо и голову Ивана Константиновича…
— Знаешь, что я тебе скажу, Шашура? — говорит мне полчаса спустя Леня, провожая меня домой.
— Нет, не знаю. Скажешь — тогда узнаю.
— И скажу, подумаешь… Вот что я тебе скажу: ну до чего досадно, что ты — девчонка!
— А чем это плохо, что я — девчонка?
— Ничего не понимает! — сердится Леня. — То есть просто, скажу я вам, орехи такой головой колоть!.. Тем это плохо, что ты — не парень! Я бы с тобой во как дружил!
— А почему ты не можешь дружить со мной теперь?
— С девчонкой?.. — протягивает Леня как бы с некоторым недоумением. — Никогда я с девчонками не дружил…
Я вдруг обижаюсь. Подумаешь, нужно мне с ним дружить! Мало у меня замечательных подруг!
— А я тоже с мальчишками никогда не дружила, — говорю я равнодушно. — И не собираюсь дружить.
Так в тот вечер мы не скрепили нашей дружбы — Леня и я…
Зато с того самого дня все мы, девочки, новыми глазами увидели Катеньку Кандаурову. До тех пор мы были с ней как старшие с младшей. Было это прежде всего оттого, что так относилась к Кате Маня Фейгель. А к тому же все мы были по разным причинам старше Кати, хотя и одного с ней возраста. Живя с отцом, как она сама говорила, «скучной жизнью», то есть одиноко, без друзей, Катя немного отстала в своем развитии и была моложе своих лет. Все мы, остальные, были старше своих лет. Лида Карцева — оттого, что болезнь матери сделала ее, девочку, хозяйкой дома, а в поездках за границу — даже «главой семьи». Маня — оттого, что тяжелая, скудная жизнь рано сделала ее товарищем отца, матери и брата. Я — оттого, что росла среди взрослых, а они (в особенности папа) говорили со мной откровенно, как с равной. Попав в семью Фейгелей и в среду девочек-подруг, Катя тоже стала быстро развиваться и взрослеть. Все это ясно обнаружилось в ее поведении на журфиксе у Тамары.
Я возвращаюсь домой из института веселая. Скинув с себя ранец и держа его одной рукой за лямку, я влетаю в нашу комнату, где живем мы — Поль и я…
И что-то мне сразу не нравится у нас! Как будто все как следует — попугайчик Кики тихонько чирикает в своей клетке, Поль что-то читает… Но она сидит на своей кровати! Этого никогда не бывает! Поль всегда очень твердо настаивает на том, что кровать у человека должна служить только для сна или болезни: спать на ней днем, валяться на кровати днем с книгой, мять постель — все это Поль называет одним из немногих известных ей и исковерканных ею русских слов: «базалАбер», то есть безалаберщина.