— Что же это вы, Олимпиада Мелакиевна? — обиделся гость. — Это же перец.
А Ширяева смеётся.
— Чудесные, — говорит, — порошки. Их в Питере все принимают: и графиня Потоцкая, и князь Гагарин, и генерал Зубов.
Подивился Греховодов, пожал плечами, однако новый порошок принимать отказался.
А ещё через несколько дней приехал в Голодай-село уездный лекарь. Олимпиада Мелакиевна и ему про чудесные порошки рассказала.
Лекарь заинтересовался порошками. Просил показать. Попробовал на кончик языка и те и другие.
— Нет, — сказал он Ширяевой, — тут что-то не то. В одном толчёный перец, в другом сухая горчица. Тут какое-то недоразумение.
— Какое ещё недоразумение! — возмутилась помещица. — Я пью. Мне помогает. И даже очень. Вы просто, батенька мой, отстали. В Питере их все принимают.
Выслушал лекарь барыню, усмехнулся.
— В отношении помогает, — сказал, — это у вас, милейшая Олимпиада Мелакиевна, самовнушение. Само-о-внуше-е-ние. А что касается Питера, то это какая-то шутка. Вы осторожнее, горло себе сожжёте, — сказал на прощанье.
— Подлец! — кричала потом на Лёшку Ширяева. — Отраву подсунул. Убийство задумал…
— Так ведь и графиня Потоцкая и князь Гагарин…
— Графиня Потоцкая… князь Гагарин… Ах, разбойник! — схватила Олимпиада Мелакиевна скалку и давай гоняться за Лёшкой. Догонит — ударит. Догонит — ударит.
Вернулся домой мальчик весь в синяках и увесистых шишках. Отлежался. С утра потащился на мельницу.
— Пошёл вон! — закричал Полубояров. — Барыня твоего имени слышать не хочут.
И Харитина сказал кратко, но ясно:
— Гнать велено.
— Эх, не повезло. Ой, как не повезло! — сокрушался дед Сашка. — И чего это она обозлилась?
НИКАКОГО УЧАСТИЯ
Весь март мужики только и думали, что о земле, ждали Учредительного собрания. Однако собрание отложили то ли на лето, то ли на осень. А тут вовсю разыгралась весна, прошла мутными ручьями по оврагам и балкам, зазвенела грачиным криком, залысела серозёмом на буграх и кручах. Подпирала пора сева. И снова зашумело село Голодай.
— Довольно, хватит, натерпелись. Мало ли нашей кровушки попито! кричал Дыбов.
Другие поддержали:
— Сжечь Ширяеву!
— Отнять землю!
— Разделить скот!
И мужиков прорвало, взыграла накипевшая злоба, кольнула крестьянские души, погнала, как листья в бурю, наперегонки, со свистом и завываньем в сторону господского дома.
Забегал дед Сашка, не знал, как и поступить. И от мужиков отставать не хочется, и как-то неловко вроде бы: сам в караульщиках у Ширяевой. Решил выждать, сел возле дома.
— Ты что, — крикнула, пробегая, Прасковья Лапина, — барыню пожалел?!
— У меня что-то ногу свело, — на всякий случай соврал Митин.
Ждал дед час, ждал два. Наконец не выдержал, решил: «Пойду-ка посмотрю, что-то там делается».
А тут с хуторов от невестки вернулся дед Качкин. Узнав, в чём дело, тоже заторопился. И старик совсем осмелел. Вместе с Качкиным побежали. И чем дальше они бегут, тем больше у деда Сашки появляется прыти. Дед Качкин, большой, грузный, едва за ним поспевает.
— Стой, стой! — кричит Качкин.
— Давай, давай, уже близко, — подбадривает соседа дед Сашка.
Бегут старики, а навстречу им — будто армейские обозы при отступлении: кто пеше, кто конно, каждый как может, — тащат голодаевские мужики господское добро. Тарахтя по булыжной дороге, шли возы, груженные хлебом. Высекая из камня искру, лязгали барские плуги и бороны. Упираясь, ржали господские кони; выпучив от испуга глаза, мычали коровы.
— Мать честная! — восклицал дед Сашка. — Ить те добра сколько! — и прибавлял шагу.
— Стой, стой! — опять кричит Качкин.
Где уж! Старика не удержишь. Прибежал дед Сашка, да поздно.
На господском дворе ещё крутились мужики и бабы, но по всему было видно, что с господским добром покончили. Сунулся дед Сашка в амбары пусто. Заглянул в конюшни — коней словно и не было. Побежал в погреба хоть шаром покати.
— Опоздал, опоздал, — сокрушался старик, — и чего я, дурак, дожидался! Оно, конечно, надо бы сразу, со всеми. Эхма, никакого, выходит, участия.
ЛЕШИЙ
Разгромив ширяевское хозяйство, мужики бросились искать барыню. Нет барыни. Исчезла Олимпиада Мелакиевна. Поругались мужики, махнули рукой.
А барыня спряталась в индюшатнике.
В этот вечер, как и обычно, дед Сашка направился к мельнице. «Оно, пожалуй, можно уже и не охранять, — рассуждал старик. Однако многолетняя привычка взяла своё. — Пойду посмотрю. Как же оно теперь, интересно, будет с мельницей?»
Подошёл дед к мельничному подворью. Тишина. Стоит мельница. Стоит индюшатник. Журчит, пенится от весеннего раздолья в стороне река Голодайка. Застыл, словно войска на параде, за индюшатником лес.
Прошёл старик по подворью раз, два, подошёл к индюшатнику, смотрит: скоба не задёрнута. Подивился. Задёрнул скобу. Только задёрнул — слышит за дверью шорох и человеческий голос. Даже показалось старику, что имя своё услышал.
Дед попятился. Решил, что ослышался. Вытянул шею. И вдруг в дверь индюшатника послышался стук. Старик замер. Стук повторился: снова в дверь, потом в маленькое оконце.
Дед Сашка затрясся от неожиданности и набежавшего страха. Метнулся туда-сюда, потом, подхватив полы армяка, что было сил бросился назад в деревню.
— Нечистая сила! — закричал он с порога, влетая в избу к мельнику Полубоярову. — Леший, леший! — и закрестился.
— Что ты, какой леший, где леший? — набросился Полубояров.
— Ей-ей, леший. Не сойти с места. Стою я у мельницы, — рассказывал трясущийся дед Сашка, — а он из лесу — и в индюшатник. А потом как закричит, как замычит. Леший, вот крест, леший.
Полубояров переглянулся с женой. На всякий случай, та, так же как и дед Сашка, перекрестилась. Потом Полубояров поднялся, потянулся за шубой.
— Пошли, — сказал старику.
Однако дед Сашка оробел, упёрся. Тогда Полубояров достал из чулана берданку.
— Пошли, — повторил. — Не бойся.
Вышли. Подходили к мельнице осторожно, крадучись. Дед Сашка всё норовил стать за широкую спину Полубоярова и не переставал шептать какую-то молитву.
Рядом с индюшатником затаились. Кругом тихо, и в индюшатнике никакого движения.
— Ну, где твой леший? — усмехнулся мельник.
— Был, ей-ей был.
И вдруг в дверь кто-то застучал. Послышалось что-то вроде не то плача, не то стона. Дед Сашка подхватил края зипуна — и в сторону. И Полубояров, видать, оробел — тоже отступил. Стук повторился, дребезжащий, снова в дверь и, как тогда, в первый раз, опять в маленькое оконце.
— Пуляй! — завопил дед Сашка. — Пуляй!
Полубояров стрельнул.
— О-ох! — раздался женский всхлип, и всё замерло.
Ширяевой повезло. Выбила дробь стекло, но в барыню не попала. Однако ещё больше повезло деду Сашке. Быть бы ему Полубояровым нещадно битым. Да только в это время мимо мельницы проходили Дыбов, Качкин и другие голодаевские мужики. Услышали они выстрел, бросились к индюшатнику.
Увидав Олимпиаду Мелакиевну, мужики хотели тут же утопить её в Голодайке. Однако, когда поостыли, решили поступить иначе.
На следующий день надрали бабы с индийских петухов и кур перьев и пуху, мужики измазали Ширяеву дёгтем, обсыпали перьями, усадили в телегу, вывели коней за околицу, ударили, гикнули. Взвились барские рысаки — земля из-под копыт клином. Понеслись пугать встречных и поперечных невиданным чудом.
— Леший! Леший! — кричали вслед голодаевские мальчишки.
— Пава, как есть пава, — усмехались бабы.
ПРЯНИКИ
Два дня, словно ветер по полю, гуляла по Голодай-селу мужицкая злоба. С испугу бросил приход и уехал куда-то батюшка. Исчез и мельник Полубояров. Затаился, как мышь, притих — не услышишь — кулак и лавочник Пафнутий Собакин.
На третий день мужики заговорили о лавке. Вначале тихо по домам и углам, потом во весь голос прямо на улице. Лавку решили делить. Только Собакин оказался не глупым, вывез куда-то товары. Сунулись мужики в кулацкую лавку, а там пусто.
Вместе со всеми ходил и дед Сашка. Вернулся домой раздосадованный. Забрался на печь, лежит, сокрушается:
— Увёз, распроклятый, лавку. И куды он её, стервец, запрятал?!
И Лёшка вертелся тут же, и тоже ломал голову: «Куда он её запрятал?»
Покрутившись часок в избе, мальчик вышел на улицу, понёсся к приятелям. Он вызвал Соньку Лапину, Митьку Дыбова, Петьку Качкина и о чём-то с ними шептался. Потом все вместе направились к кулацкому дому.
— Ну, а вам чего? — набросилась на ребят собакинская жена.
— Нам Аминодава, — проговорил Лёшка.
Когда Аминодав вышел, отозвав кулачонка в сторону, Лёшка зашептал: