Когда Аминодав вышел, отозвав кулачонка в сторону, Лёшка зашептал:
— А у Качкиных корова отелилась, так жеребёнок родился. Хочешь посмотреть?
— Да ну?! — подивился Аминодав.
— Вот крест, — побожился Митька. — С пятью ногами.
— С пятью?!
— С пятью, — подтвердила Сонька.
— И с козьими рогами, — продолжал сочинять Лёшка.
— А не брешете?
— Вот крест, — уверял Лёшка. — Побежали, а то он ещё подохнет.
Аминодав побежал за ребятами. Однако те, поравнявшись с качкинской избой, свернули не к хлеву, как ожидал мальчик, а к баньке.
Кулачонок остановился.
— Пошли, — подтолкнул Лёшка. — Он в баньке. Его туда для тепла.
— Это чтобы скотину не пугал, — подтвердил Митька.
Аминодав двинулся дальше, хотя уже и без прежней прыти. А когда подошли к баньке, то Лёшка, и Сонька, и Митька, и Петька все разом уже с силой втолкнули в неё Собакина.
Повалив мальчика на пол и прижав его грудь коленом, Лёшка зашептал:
— Говори, куда отец увёз лавку?
Аминодав заплакал, завертелся ужом, стал вырываться.
— Говори, — повторил Лёшка и ещё сильнее нажал коленкой.
Сонька схватила кулачонка за руки, Митька уселся на голову, Петька на ноги.
— Говори, говори, говори! — кричали ребята.
— Не знаю, — упирался Собакин.
Тогда Лёшка привлёк к себе мальчика:
— Говори, а то нос откушу. — Он наклонился к лицу Аминодава, заскрежетал зубами, раскрыл рот.
— А-ай!
— Говори!
Аминодав не выдержал, сдался.
Оставив Митьку и Петьку сторожить Собакина, Лёшка и Сонька помчались к деду Сашке.
— Дед, дед, — закричал Лёшка, — лавка нашлась!
— Ну, брехать, — не поверил старик.
— Нашлась, нашлась, — зачастила Сонька. — Она на хуторах, в подполе у тётки Мавры, у кулацкой сестры.
Дед сорвался с печки, помчался разыскивать Дыбова и других мужиков.
Аминодав не соврал. Товары нашлись. В этот же день состоялся делёж лавки. Добро раздавали Дыбов и Прасковья Лапина: мужикам — хомуты и подковы, бабам — ситец и мыло, девкам — помаду и ленты.
А Лёшка, Сонька, Митька и Петька получили по крашеному прянику: у Соньки в виде коня, у Митьки в виде козы, у Петьки тоже в виде козы, а у Лёшки — ребята никак понять не могли: уж больно он походил на ту тварь, рассказами о которой заманил мальчик собакинского сынка в баньку.
Пряники были старые, чёрствые, но вкусные.
КАРАТЕЛИ
Не только в Голодай-селе, но и по всей России в ту весеннюю пору 1917 года прошли крестьянские бунты и волнения. Крестьяне делили барскую землю. Рубили господский лес. Во многих местах запылали усадьбы. Временное правительство встало на защиту помещиков. По деревням и сёлам были разосланы карательные отряды.
Прибыли каратели и в Голодай-село. Устроили казаки в доме Собакина штаб и стали чинить расправу. Дыбова увезли в тюрьму. Прасковью Лапину избили до полусмерти. Старику Качкину выдрали бороду. Схватили и деда Сашку.
Принесли домой старика без памяти прямо с улицы, в одних подштанниках. Глянул Лёшка: рубцы на спине, на лице и на шее ссадины. Дед весь съёжился, стал маленький-маленький, ростом не больше Лёшки. Положили старика на живот: на спину нельзя, спина воспалилась, кровавая; повыли бабы и девки, потом разошлись, и Лёшка остался один. Смотрит на деда слёзы глаза туманят. Стряхнёт слёзы рукой, а они опять набегают.
Ночью старик очнулся, глянул на Лёшку — не узнаёт внука. Бормочет что-то дед Сашка, а что — Лёшка понять не может.
— Дед, дед! Что, а дед? — пристаёт мальчик.
Наконец разобрал: «Пить». Схватил Лёшка кружку, напоил деда. Пил старик жадно, кряхтел и стонал. Наконец отвалился от кружки и снова забылся.
Через час дед Сашка пришёл в себя.
— Лексей!
Лёшка бросился к деду.
— Лексей, — повторил старик. — Беги. Убьют они тебя. Беги, Лексей. Собакины не простят. Поезжай в Москву. — Дед говорил с трудом, делая остановки после каждого слова. — Разыщи Третью Тверскую-Ямскую и дом Зыкова. Он наш мужик, голодаевский, примет. Скажи: дед Митин просил.
Лёшка упрямо замотал головой.
— Беги, — простонал старик. Потом снова закрыл глаза и упёрся лицом в лежанку.
К утру дед Сашка скончался.
У ДЯДИ ИПАТА
Прибыл Лёшка в Москву, разыскал Третью Тверскую-Ямскую и дом Зыкова.
Извозчичьим делом дядя Ипат занимался лет десять. Работал вначале по найму у московских господ, а потом и сам обзавёлся хозяйством. Постепенно хозяйство стало расти. Вскоре Зыков приобрёл вторую лошадь и второй экипаж, наконец, третий. К этому времени подросли сыновья Степан и Илья. Втроём и разъезжали по московским улицам.
Потом грянула мировая война. Молодые Зыковы ушли на германский фронт, и дядя Ипат остался один. Трудновато пришлось поначалу. Однако мужик он был смышлёный, оборотистый. Подумал и приспособил к лошадям невестку, бойкую и румяную Дуняшу. Вместе с Дуняшей теперь и ездили. А третий конь как бы в резерве, на всякий случай. Конь был старый. Такого и держать невыгодно, да дядя Ипат привык к Буланчику. С него с первого и пошла зыковская удача. Продавать коня дядя Ипат счёл за дурную примету. А тут подвернулся Лёшка.
Зыков долго смотрел на мальчика, не мог понять, кто он и зачем прибыл. Потом, когда понял, подобрел, стал расспрашивать про Голодай-село, про барыню Олимпиаду Мелакиевну и Собакина, про мельника Полубоярова и деда Сашку.
— Помер, значит, дед Сашка? — узнав о разгроме ширяевского хозяйства, проговорил Зыков. — Эх, царство ему небесное! Ну что же, — глянул на Лёшку, — оставайся. Только вот к делу тебя приставить надобно. Дармовой хлеб нынче-то дорог.
Жизнь в доме Зыковых начиналась рано. Чуть свет тётка Марья принималась возиться с горшками и плошками, ставила самовар, а потом будила мужа и Лёшку. Дядя Ипат в зевоте широко раскрывал рот и кричал в соседнюю комнату:
— Дунька! Дунька! Нечего бока отлёживать.
Дуняша сладко потягивалась и нехотя поднималась.
Наскоро умывшись, ели мятую картошку, пили чай без сахара и направлялись запрягать лошадей. Лёшка помогал дяде Ипату затягивать подпруги, обматывал Зыкова вокруг пояса кушаком, а затем открывал ворота. Дядя Ипат и Дуняша уезжали. Два раза в неделю Зыков напивался. Он бил тётку Марью, гонялся за Дуняшей и однажды до того излупил Лёшку, что тот неделю ходил с синяками.
Вначале мальчик сидел дома: подметал двор, чистил конюшню, сгребал в кучу навоз. Потом дядя Ипат стал брать его с собой в город, приучать к извозчичьему делу. Лёшка долго путал Ильинку с Ордынкой, Плющиху с Палихой, Покровские ворота с Петровскими и никак не мог уяснить, где находится Камер-Коллежский вал. Дядя Ипат злился и начинал пояснять:
— Камер-Коллежский вал, он и тута, рядом с твоим домом, и тама, на другой стороне Москвы. Если Бутырский — этот от Брестской площади, а раз Золоторожский — так вали за реку Яузу. А есть ещё Симоновский и Семёновский, Крутицкий, Покровский, Госпитальный… — Зыков без удержу сыпал названиями и вконец запутывал Лёшку.
Но время шло, и мальчик стал привыкать к мудрёному расположению московских улиц. Наконец наступил день, когда дядя Ипат сказал:
— Ну, будя. Время не ждёт. Запрягай Буланчика — и с богом.
В середине апреля Лёшка совершил свой первый самостоятельный выезд. Вскоре у мальчика появились излюбленные места: у Курского вокзала — к приходу крымских поездов, у городской думы — к концу заседаний, у Сухарева рынка — в разгар базара. А когда к Лёшке никто не садился, он медленно ехал по Тверской или Кузнецкому и выкрикивал:
— Эх, прокачу! Эх, прокачу!
Кричал Лёшка громко, призывно. Глядишь, кто-нибудь не устоит да и сядет.
Все мальчишки с Ямской теперь смотрели на Лёшку с завистью. Взрослые извозчики ухмылялись. Даже Дуняша как-то сказала:
— Ну и здорово это у тебя получается!
Новое ремесло Лёшке понравилось.
ГОЛОВА КРУГОМ
Третий месяц Москва без устали митинговала. Спорили всюду: на площадях, в переулках, дома, на службе. Больше всего спорили о войне.
— Война до победного конца! — кричали те, кто был побогаче.
— Хватит, навоевались! — отбивался фабричный люд и повидавшие виды солдаты.
Часто на трибунах появлялись большевики. Говорили горячо, убеждённо. Кончали одним:
— Мир без аннексий[11] и контрибуций[12].
Горожане ходили, слушали, хлопали и тем и другим, а больше всего тем, кто выступал красиво.
О большевиках говорили разное, нередко дурное. Вот и дядя Ипат:
— Мира захотели. Предатели! А родина как? Ты, Алексей, того, наставлял он Лёшку, — слушать слушай, а дело веди исправно. Жизня, она и есть жизня. Покричат и умолкнут. Эх, времечко, — вздыхал Зыков. Никудышные ноне пошли времена.