Мы замерли от страха, потому что так нельзя делать с маленькими. Только Марцела была вне себя от восторга. Для нее Йожо Богунский гений и все его идиотства гениальны, потому что она его любит. Чомба удивленно поставила рюмку на ковер и подошла к Рудку. Она была в полном экстазе. А Рудко испугался только тогда, когда она обняла его за шею и начала целовать. Тогда наконец опомнились и эти болваны, шлепнули Чомбу, а Рудка посадили на стол. Он протянул ручку, выхватил из вазы красную гвоздику и сунул ее в рот.
— Только хватит ли нам бумаги? — проговорила Сонечка.
— Для чего, Сонечка?
— Ну, чтобы каждому дать по козленку. Потому что там детей много-много! Кто знает, хватит ли нам… Но я буду раздавать их, ладно?
Господи, что за ребенок! Ребенок, о котором никто никогда не думал настолько, чтобы хоть сказку ему рассказать, именно этот ребенок готов думать обо всех детях в детском доме. А если б она только знала, что, кроме этого дома, на свете еще миллиарды детей, уверена, она подумала бы обо всех, чтоб у всех детей были свои козлятки! А о ком думаю я? Только о себе да о себе!
— Не бойся, Сонечка, — сказала я, — на свете столько бумаги, что ты и представить себе не можешь. Целые горы.
— Бумажные? Вроде Медной горы?
— Ну да.
— Вот хорошо!
Она успокоилась. Мне она во всем верит.
— Только я с тобой не смогу поехать, — должна была я сказать ей, раз она так мне верит. — Я слишком большая, понимаешь?
Сонечка смерила меня задумчивым взглядом.
— Мне сегодня исполнилось пятнадцать лет, разве ты забыла? Мне пятнадцать лет, то есть пошел шестнадцатый. Меня не возьмут в детский дом, ведь я уже почти взрослая.
Она не знала, что ответить, а с ней этого еще никогда не случалось.
— Ну, не плачь, — вздохнула она, чтобы показать мне свое сочувствие. — Если ты станешь плакать, то и я заплачу, оттого что ты плачешь.
Ох, нет, я так не сумела бы сказать и никогда бы так не сказала, но теперь я подумала: дорогой ты мой путаник, сердечко мое маленькое, как это ты умеешь всегда думать о других и никогда о себе? Как ты посрамила эту почти взрослую Олину Поломцеву!
— Но козляток раздавать ты будешь, не бойся, — сказала я. — Тысячу козлят! И еще многое другое.
— Да? — обрадовалась Сонечка. — Вот и хорошо. Но как же, если тебя там не будет?
— Очень просто, Сонечка! Я буду их рисовать дома и посылать тебе по почте.
Мы начали объяснять Сонечке, как придет по почте письмо. Объясняли, объясняли, но никак не могли изменить ее представление о почте. Сонечка представляла почту в виде доброй тети, которая водит за ручку письма, как детей, чтобы с ними по дороге ничего не случилось. У нее обо всем такие своеобразные представления. И они всегда во сто раз прекраснее, чем действительность.
— Только бы ты не плакала, — и она похлопала меня по руке, как взрослая.
— Не буду, — сказала я.
Но я вовсе не была в этом уверена.
Потом мы решили поискать по радио джаз и немножко попрыгать, как вдруг в комнату вопреки всем обещаниям вбежала бабушка. Но не для того, чтобы ужасаться. Таинственно улыбаясь, она сказала:
— Ну-ка, выходите на кухонный балкон! Берите пальто и бегите!
Кто надел пальто, а кто выбежал просто так.
Ну и зрелище! Под балконом стоит капелла — ребята с нашего двора. Три скрипки, гармошка, труба, две гитары, один колокольчик для коров и разные инструменты из консервных банок. И все музыканты играют так воодушевленно, что мы, именинники, чуть не рассыпались на куски, до того мы были растроганы. «Придворные дамы», то есть маленькие девчонки, стояли вокруг музыкантов, хлопали в ладоши, пели что-то и махали нам, как будто мы президенты и они встречают нас овациями. Меня, Еву и Ивана — он был между нами — Марцела подтолкнула вперед, и мы стали у перил, как дураки в витрине. Она все это и организовала, чтобы повоображать перед Йожо Богунским.
Когда это дошло до нас, мы тоже начали дурачиться и бросать в музыкантов чем попало. Они грозили нам трубой. Труба сияла как золотая, потому что наконец-то вышло солнышко и стало припекать по-настоящему.
Тут-то бабушка и явилась с гениальной старомодной идеей. Привязала к корзинке веревку, положила в нее большущую коробку конфет, подарок Богунских, и начала спускать ее с балкона. Ребята во дворе сначала думали, что это какой-нибудь розыгрыш, но, увидев бабушку, притихли и, когда корзина приземлилась, вполне прилично поделили конфеты.
Потом, еще с конфетами во рту, они посовещались и проиграли довольно правильно «Вчера мне было лишь семнадцать». Точнее говоря, правильно играли только гармошка и одна из гитар. Гитаристом был Пуцо. Он пел: «Вчера нам было лишь пятнадцать, лишь пятнадцать, а это, право, не года…»
Мы запрыгали на нашем балконе, а они все играли, играли, даже прохожие начали останавливаться. Сногсшибательное чествование!
— Нарисуй нам что-нибудь, Ольга! — закричали мне маленькие дети, когда музыканты решили передохнуть.
Когда я была помладше, я рисовала для забавы маленьким разные картинки и бросала им с балкона с назначением: это — Марике! Или: Юрику! Галушке! И так по очереди всем и каждому особо, потому что я точно знала, что кого интересует.
Теперь я уже не так хорошо это знала. И пока музыканты играли что-то новое, я ушла рисовать, помня, что я уже не так знаю, что кому интересно. И еще мне было жалко, что вот они не забыли моих рисунков, а я почти начисто забыла даже об их существовании. Но теперь, начав рисовать, я подумала, что все-таки не совсем забыла их, что все-таки помню немножко, кому что надо рисовать, чтобы порадовать его.
Иван и Ева, стоя за моей спиной, брали картинки и спускали точно тому, кому я назначала. Рисую я быстро. Правда, только тогда, когда знаю, что надо изобразить для кого. Без этого я мучаюсь как собака. Иван говорил, кто из ребят еще просит картиночку, и немножко помогал мне выдумывать, что кому нарисовать.
Последние рисунки я вынесли на балкон лично. Дети во дворе рассматривали картинки, показывали друг другу, смеялись.
— А мне ничего? — раскинул руки Петерсон, подняв к нам свое красивое лицо.
Петерсон! Этот что делает на нашем дворе? Может быть, случайно шел мимо или явился нарочно? От него всего можно ожидать. С таким загадочным человеком никогда не знаешь, что будет.
Я засмеялась и ушла в комнату нарисовать Петерсона скучающим с сигаретой в пальцах. Только вместо сигареты я сунула ему в пальцы фабричную трубу. А себя я по колено окутала страшными облаками дыма, так чтобы только ноги торчали. Пусть Петерсон поймет, что я не забыла, как он спас меня от «первой эпохи».
Я осторожно бросила ему рисунок.
— Лови! — закричала я вслед бумажке. — Лови, Эрик!
Он сразу поймал рисунок. Он ведь предназначался только для него! Долго рассматривал он рисунок, загадочно улыбался, покачивал головой, потом провел рукой по облакам дыма, вынул бумажник (!), бережно вложил в него рисунок и с таинственным видом спрятал в карман.
— О-ей, Оли! Живите, головастики! — произнес он, склонил голову, поднял руку как бы в знак приветствия и таинственно исчез со двора.
Ох, этот Петерсон! А может, он и в самом деле швед? «Головастики»! Очень мило. Я могла бы позвать его. Но…
Рудко уснул, когда мы начали бешено «кидать твист». Воспользовался минутой, когда его оставили в покое, и уснул в кресле. Заметив это, мы приглушили звук, чтоб не разбудить, — детям сон необходим.
Мама, вернувшись, застала нас за мытьем тарелок. Расхвалила нас до небес, но я видела, как растерянно бродит она по квартире, не зная, куда деваться, потому что всюду были мы. В одной комнате спал Рудко, в другой Йожо Богунский с Чомбой читали «360 дней на льдине», а Марцела ползала около них по ковру, подбирая мусор. Кухню оккупировали мы — судомойки, а в комнатке бабушка сидела, мы ее заперли, а то бы она из себя выходила, что мы не споласкиваем вилки в десяти водах. Мама одиноко бродила по переполненной квартире, досадуя, что вернулась раньше, чем нужно.
Отец был осторожнее: он сначала позвонил по телефону.
— Иди домой, папка, — сказала я ему. — Без вас было здорово, но ты уже можешь прийти. Я потом хочу погулять с вами. Хорошо?
Не понимаю, что это на меня накатило. Общеизвестно, что я ненавижу семейные прогулки, честное слово, ненавижу! И знаю тысячу куда более приятных вещей, чем семейные прогулки. Это факт, и в нем ничего не изменилось, даже когда я повесила трубку. И все же я говорила серьезно и не собиралась обводить отца вокруг пальца. И маму тоже. Я только хотела, чтобы она не была так одинока, чтобы оба не были так одиноки, чтобы они были хотя бы со мной.
Итак, с моей стороны это будет жертвой. Не такая, однако, страшная, как у инков, когда они приносили девственниц в жертву индейскому богу, и я решила, что выражение моего лица не будет похоже на выражение жертвы, заколотой обсидиановым кинжалом, хотя в последнее время я немного привыкла делать такой вид. Немного. И делала я такой вид для того, чтобы их мучила совесть и тому подобное. В общем, свинство с моей стороны. Лучше и не анализировать, я не в исповедальне. Но мне больше не хочется, чтобы их мучила совесть. Папку, правда, пусть иногда помучает, а маму не надо. Ни совесть, ни что иное, потому что она и без того очень грустная. Почему, не знаю точно. Но спрашивать уже не буду. Не помогает. Наоборот. Прогуляемся, и точка.