Ознакомительная версия.
Конечно, Зинька с радостью согласилась поселиться в городе и уговорила Зинзивера. Сперва он, правда, не соглашался, хорохорился, кричал:
– Пинь-пинь-черр! Никого не боюсь! Разыщу невидимку!
Но Зинька ему сказала:
– Не в этом дело, а вот в чём: скоро будет Новый год. Солнышко опять начнёт выглядывать, все будут радоваться ему. А спеть ему первую весеннюю песенку тут, в городе, никто не сможет: воробьи умеют только чирикать, вороны только каркают, а галки – галдят. В прошлом году первую весеннюю песенку солнцу спела тут я. А теперь её должен спеть ты.
Зинзивер как крикнет:
– Пинь-пинь-черр! Ты права. Это я могу. Голос у меня сильный, звонкий – на весь город хватит. Остаёмся тут!
Стали они искать себе помещение. Но это оказалось очень трудно. В городе не то, что в лесу: тут и зимой все дупла, скворечни, гнёзда, даже щели за окнами и под крышами заняты. В том воробьином гнёздышке за оконницей, где встретила ёлку Зинька и в прошлом году, теперь жило целое семейство молодых воробьёв.
Но и тут Зиньке помог Старый Воробей. Он сказал ей:
– Слетайте-ка вон в тот домик, – вон – с красной крышей и садиком. Там я видел девочку, которая всё что-то ковыряла долотом в полене. Уж не готовит ли она вам – синичкам – хорошенькую дуплянку? Зинька и Зинзивер сейчас же полетели к домику с красной крышей. И кого же они первым делом увидели в саду, на дереве? Того страшного бородатого охотника, который чуть насмерть не застрелил Зинзивера.
Охотник одной рукой прижимал дуплянку к дереву, а в другой держал молоток и гвозди. Он наклонился вниз и крикнул:
– Так, что ли?
И снизу, с земли, ему ответила тоненьким голоском Манюня:
– Так, хорошо!
И бородатый охотник большими гвоздями крепко прибил дуплянку к стволу, а потом слез с дерева.
Зинька и Зинзивер сейчас же заглянули в дуплянку и решили, что лучшей квартиры они никогда и не видели. Манюня выдолбила в полене уютное глубокое дуплишко и даже положила в него мягкого, тёплого пера, пуха и шерсти.
Месяц пролетел незаметно, никто не беспокоил тут синичек, а Манюня каждое утро приносила им еду на столик, нарочно приделанный к ветке.
А под самый Новый год случилось ещё одно – последнее в этом году – важное событие: Манюнин отец, который иногда уезжал за город на охоту, привёз невиданную птицу, посмотреть на которую сбежались все соседи.
Это была большущая белоснежная сова, – до того белоснежная, что, когда охотник бросил её на снег, сову только с большим трудом можно было разглядеть.
– Это злая зимняя гостья у нас, – объяснял отец Манюне и соседям. – полярная сова. Она одинаково хорошо видит и днём и ночью, и от её когтей нет спасенья ни мыши, ни куропатке, ни зайцу на земле, ни белке на дереве. Летает она совсем бесшумно, а как её трудно заметить, когда кругом снег, – сами видите.
Конечно, ни Зинька, ни Зинзивер ни слова не поняли из объяснения бородатого охотника. Но оба они отлично поняли, кого убил охотник. И Зинзивер так громко крикнул: «Пинь-пинь-черр! Невидимка!» – что сейчас же со всех крыш и дворов слетелись все городские воробьи, вороны, галки – посмотреть на чудовище.
А вечером у Манюни была ёлка, дети кричали и топали, но синички нисколько на них за это не сердились. Теперь они знали, что с ёлкой, украшенной огнями, снегом и игрушками, приходит Новый год, а с Новым годом возвращается к нам солнце и приносит много новых радостей.
Жил у нас с бабушкой летом снегирушка. Грудка розовая, как кисель. Ручной совсем. Такой милушка! И очень музыку любил. Заведёшь патефон, – он сейчас насвистывать.
Мы ему всё больше ставили старинную песенку про охотника и зайку. Он и выучил её. Целыми днями, бывало, свистит себе из своей большой проволочной клетки:
Шёл охотничек лесочком.
Вот идёт, идёт, глядит,—
А под кустичком-кусточком,
А под кустичком-кусточком
Заинька сидит…
Так славно насвистывал, – все удивлялись.
А потом – осенью – заболел. Заболел наш снегирушка – и смолк. Сидит – хохлится, зёрна не клюёт и молчит.
Пёрышки у него стали падать. Это он линял. Долго линял – хохлился. А когда перелинял и выздоровел, – опять повеселел.
Повеселеть-то повеселел снегирушка, а песенку нашу любимую забыл. Насвистывает что-то своё, птичье, а про зайку – никак. Хотя мы ему по-прежнему патефон заводили.
Заведём, – он слушает, слушает… Смирно сидит, будто что-то вспомнить силится, – и не может.
К зиме мы кота взяли у соседей, большого, серого: очень нас мыши одолели. Тут уж снегирушка и совсем замолк.
Раз солнечным весенним утром мы опять поставили эту пластинку:
– Ну-тка, борзая, хватай-ка! —
Тут охотничек сказал.
Снегирушка ни гу-гу.
Я и говорю бабушке:
– Я не знал, что птичкам так тяжело линять. Наш снегирушка совсем слух потерял, как маленькая Маша после кори.
Бабушка говорит:
– Может быть, это он кота боится. Надо кота унести.
А снегирушка из клетки вдруг как засвистит:
– Я не ваш! – ответил зайка.
Я не ваш! – ответил зайка.
Прыг – и ускакал!
Мы так и ахнули: вспомнил ведь песенку, милушка!
Ещё была у моей бабушки канарейка. Бабушка её очень берегла, потому что канарейка была тоненькая, нежная – вся жёлтенькая, – и пела чудесно. Эта канарейка тоже музыку обожала, только самую хорошую. Бабушка ей всегда самые лучшие свои пластинки заводила, разные там концерты.
Вот как-то бабушка ушла из дому, а я назвал к себе ребят. На дворе был дождь, нам было скучно, и мы придумали устроить свой оркестр.
Я взял гребёнку и тонкую бумажку, сделал себе губную гармошку. А ребята – один себе стакан поставил, – ложечкой стукать; другой – пустое ведро кверх ногами: вместо барабана; у третьего трещотка деревянная была. И начали мы играть известную песенку: «Мы едем, едем, едем в далёкие края!»
И совсем уже было у нас на лад пошло, на́чало даже что-то получаться, – вдруг входит бабушка. Вошла бабушка, улыбнулась на нашу музыку. Потом посмотрела на клетку да как всплеснёт руками:
– Ах, что вы делаете! Вы мою канарейку убили!
– А мы к её клетке даже близко не подходили.
Смотрим – правда, канарейка лежит на песке, глаза закрыты и ножки кверху.
Бабушка сразу всех ребят зонтиком выгнала и давай скорей свою канарейку сердечными каплями отхаживать.
Отходила всё-таки.
Бабушка немножко успокоилась и говорит:
– Глупые какие! Разве можно при ней такой отвратительный шум устраивать! Ведь у неё замечательно нежный слух. Она не может вытерпеть ваших трещоток, вёдер и губных гармошек. Это очень музыкальная птичка-певичка, и с ней сделался настоящий обморок от вашей безобразной игры.
Бабушка говорит: мало любить всякую животинку, её понимать ещё надо, а это не так-то просто.
Удивляюсь прямо: что тут мудрёного?
Один раз лежу в траве на солнышке – загораю.
Вдруг – бац! – у меня перед носом села муха. На лист сирени. Да не простая муха – серая комнатная, а замечательно какая красивая. Майка на ней зелёная, трусы синие, всё яркое, блестящее, в обтяжку, как облитое. Бывают такие блестящие мухи.
Села и сидит. Тоже, видно, загорать прилетела. И видно, ей скучно: лениво так брюшко себе почесала задней ножкой и зевнула во всю пасть.
Хотя, может быть, это мне только так показалось, что пасть. Спорить не буду. По правде, я даже не знаю, есть ли у мухи пасть. Надо будет как-нибудь через увеличительное стекло посмотреть. Хобот-то у мух есть: это простыми глазами видно. А раз есть хобот, – значит, должна быть и пасть: иначе куда же ей хоботом еду класть? Я слона видел. Он хоботом взял у мальчика булку и отправил её себе в пасть. У него здоровая пасть. Наверное, и у мухи не хуже.
Ну, одним словом, вижу: мухе скучно сидеть одной на листе и загорать. И она очень обрадовалась, когда вдруг кто-то стал снизу подниматься на лист.
Показалась зелёная гладкая голова с длинным кривым рогом и двумя ярко-красными глазами под ним. Потом толстая шея…
Муха было подскочила к ней, – а шея всё вытягивается, вытягивается из-под листа – толстая, жирная, вся в перетяжках. Голова всё выше, выше… и уставилась на муху своими красными глазами.
Муха – брык! – со всех ног и отскочила на дальний край листа.
Я так и прыснул со смеху. Кричу ей:
«Струсила, струсила!» – хотя, правда, рогатое чудовище и мне показалось довольно страшным.
Мухе, конечно, стыдно. Она сделала вид, будто и не думала удирать, а так, отскочила только, чтобы удобнее было драться. Она поплевала себе в ладошки и стала засучивать рукава: «А ну, выходи на кула́чки!»
Видели, как это мухи делают? Подожмут передние ножки и ножкой об ножку сучат, – точь-в-точь рукава закатывают. Хотя раз майка и трусы у них – всё это их собственное тело, то никаких рукавов у них и нет. А замечательно похоже это у них выходит!
Чудовище не двигалось.
Это придало мухе нахальства. Она опустила руки и на шестереньках бочком, бочком начала наступать на чудовище.
Ознакомительная версия.