— Баженин Осип. И великий государь наш Петр Алексеевич был им таково удоволен, что взойдя с ним на высокую гору, а на той горе на превысокую колокольню, сказал Баженину: «Вот все, Осип, что ты видишь отсюда: села, земли и воды — все твое, все тебе жалую в ознаменование моего царского благоволения за твою верную службу, за острый ум и за честную душу.
— А что же ответствовал на то царю Баженин?
— „Не след мне, ответствовал он, — быть господином себе подобных“, и не принял щедрой награды.
Сверкнув глазами, Петр повернулся к безмолство-вавшему Ивану Петровичу.
— А тебе, мусье, все сие равномерно тоже известно было?
— Нет, ваше величество, — должен был сознаться тот. — В тулонской навигационной школе об архангельском порте словом даже не поминали…
— Откуда ж человек твой слышал?
— А он, ваше величество, болтун, пускается в разговоры со всяким встречным…
— У кого может чему-нибудь да поучиться? То-то вот, сударь мой, что зачастую два человека живут бок о бок, видят и слышат одно и то же, да один ко всему слеп и глух, другой же всякую малость себе занотует и усвоит. Называл ты себя сейчас шкипером своего судна; а на поверку, по научному конкурсу, ты не более, как вымпел на флагштоке, слуга же твой — не такелаж и не такелажмейстер, а штурман, коли не сам шкипер. Кто ж из вас двоих в таком разе, скажи, господин и кто слуга?
Что мог возразить на это Иван Петрович? И то ведь Лукашка, как подлинный штурман, безотлучный при нем на житейском океане, вел так сказать его „корабельный журнал“, вносил туда и направления ветра, и скорость хода, и глубину моря, и астрономические исчисления. Если утлое суденышко его, Ивана Петровича, дотоле не потерпело еще аварии, то лишь благодаря ловкости своего искусного штурмана, Лукашки.
— Ты молчишь, потому что не имеешь оправданий? — продолжал царственный экзаменатор. — Дальше азбуки в морском деле ты не пошел, хоть было дано тебе на то полных три года. На что же ты после сего годен? Может, в кухари судовые? Да знаешь ли ты хоть сухари-то корабельные заготовлять впрок?
Как под проливным дождем, хлещущим беспощадно из грозовой тучи, молодой человек низко понурил свою победную голову и безнадежно прошептал:
— Не знаю…
— А чего, кажись, проще? Хлеб ржаной крепко испекают, а потом, изрезав на куски, пропекают вдругорядь в хлебной печи. Ну, вот точно так же, изволишь видеть, вас, недопеченных моряков, впрок заготовляют — вдругорядь пропекают. Офицерского чина ты ведь, по совести, не заслужил?
— Не заслужил…
— И начать тебе, значит, с нижнего, матросского чина. А тебя, друг любезный, — милостиво обратился Петр к калмыку, — за толь благоуспешную, прехвальную ревность твою к вящему усовершенствованию и за рачение об истинной славе отечества жалую в мичманы, и быть ему, матросу, под твоей, мичмана, командой, дабы наставил ты его, ветрогона и пустельгу, уму-разуму.
— На колени, сударь! Винись, проси! — шепнул сзади разжалованного в матросы его слуга-начальник.
Но тот, морально вконец хоть уничтоженный тяжелым царским приговором, стоял как вкопанный: мог ли он, дворянин, при возвеличенном рабе своем еще более принижаться?
Тут сам раб неожиданно повалился в ноги царю.
— Прости ты его, великий государь! Яви над ним свое монаршее милосердие и благость! Повинен ли он в том, что в родительском доме сызмала, с самых пеленок взращен в холе и неге, к безделью приучен? А душою, клянусь всемогущим Богом, он чист, бодр, жалостлив, умом светел и остер, лишь бы подалей ему от городских соблазнов. Удали же его в деревню, чтобы выжил он там до более зрелых лет, и выйдет из него, поверь моему слову доблестный гражданин и оберегатель твоих царских предначертаний. Меня же, недостойного, низкорожденного, — не возьми во гнев, государь, — уволь от офицерского чина: не по корове седло.
По мере того, как говорил вновь пожалованный мичман, нависшее на челе государя темное облако стало разрежаться.
— За тебя, мингер мичман, я не опасаюсь, — промолвил он, — и правая рука моя, Меншиков Александр Данилыч, вышел не из вельможной знати до первых шаржей. Не место красит человека, а человек место. За барина же твоего меня, точно, опаска берет: из этакого матушкина сынка и под твоей командой, пожалуй, пути не будет. Пеший конному не товарищ. Я у тебя, Лука, и без того еще в долгу. Много ль помог мне план твой при взятии Ниеншанца, нет ли, не в том дело. Дело в доброй воле твоей — для царя нести голову на плаху. Так вот тебе в угоду прощаю твоего господина.
Окаменелость Спафариева не устояла перед такою незаслуженною благодатью, гордость его была сломлена, и он без слов упал также к ногам государя.
— Не мне кланяйся, а вот кому ударь семь раз челом! — с мягкою уже строгостью говорил Петр, указывая на калмыка. — Сейчас только он был твоим господином и великодушно выпросил тебе вольную из крепостной кабалы. Понимаешь ли ты, в чем теперь первый долг твой?
— Ты свободен, Лукашка, — тихо промолвил Иван Петрович, приподнимаясь с пола. — Ты был мне всегда не столько слугою, сколько братом.
— А теперь вы и перед людьми братья, только он — старший брат, а ты — младший, — сказал государь. — Так дай же ему братский поцелуй.
И бывший господин с бывшим слугою побратались троекратным поцелуем; после чего, однако, калмык припал еще гулами к руке Ивана Петровича. Тот поспешил отдернуть руку.
— Ну, ну, что ты, Лукашка…
— С сей минуты мичман мой для тебя, сударь, уже не Лукашка, а Лука… — внушительно заметил царь. — Как тебя, братец, по отчеству?
— Артемьевич.
— Стало быть, Лука Артемьевич. Иначе, мусье, его, слышишь, и не называй. А родовая фамилия твоя как? — отнесся Петр снова к бывшему слуге.
— Особой фамилии, государь, в нашем роде нету. На барской же усадьбе звали меня либо Лукашкой, либо просто калмык, по отцу, который был калмык родом.
— Так зваться тебе отныне мичманом Калмыковым.
И, взяв с угла стола, из пачки разного формата бумаги и бланок, большой пергаментный лист, Петр окунул лебяжье перо в чернила и вписал в пробел меж печатных строк: „мичман Лука Артемьев сын Калмыков“, потом внизу: „Ш л о т б у р г, мая 29 дня 1703 году“, и наконец расчеркнулся своим излюбленным голландским именем: „Р i t е r“.
— Вот тебе твой офицерский патент, — сказал он молодому мичману. — С нынешнего же дня ты по чину на казанном коште, а на дальнейшем ристалище отличий я — твой главный куратор. Тебе же, мусье маркиз, дорога скатертью, и въезд как сюда, в Петербург, так равно и в Москву, заказан вперед до истечения десятилетней давности от твоих прегрешений.
Мичман Калмыков преклонил колена, чтобы принять неожиданно заслуженный патент и с благоговением приложиться к руке государя. Когда же он затем приподнялся и оглянулся на своего господина, того и след простыл. Как гонимый бурным ветром, Иван Петрович летел без оглядки из царского лагеря обратно в город. Нагнал его Лукашка только на городском мосту и начал было изливать свою благодарность за данную ему вольную, но барин остановил его рукою.
— Об этом ни слово, Лукаш… или, pardon, monsieur, — прибавил он с горечью, — как прикажете величать отныне вашу милость?
— Полно, сударь! — с мягким укором сказал калмык. — На меня-то за что ты серчаешь? Называй меня, сделай милость, по-прежнему Люсьеном, Лукашем или Лукашкой, как Бог на душу положит.
— Нет, уж по меньшей мере Лукой Артемьевичем. А для тебя, Лука Артемьевич, я тоже не сударь уж, а просто-напросто Иван Петрович. Что же до твоей вольной, то ты ее по праву заслужил, как и я мою десятилетнюю опалу.
— Бог милостив, Иван Петрович, царь тоже, и верно до срока снимет с тебя опалу.
— Хоть бы и снял, я из трущобы моей ни ногой, ежели сам того не заслужу. Либо под щитом, либо на щите! А теперь, друг и брат Люсьен, окажи мне последнюю братскую услугу: разыщи мне на дорогу удобный дормез или хотя бы колымагу.
Под вечер того же дня, несмотря на все упрашивания калмыка, герой наш пустился в путь — уже без него, своего верного личарды, увозя с собой в родовую калужскую трущобу единственным трофеем всех своих подвигов на берегах Невы приснопамятную рассоху заповедного лося майора де ла Гарди, великодушно уступленную ему Меншиковым.
Замолкнул гром, шуметь гроза устала,
Светлеют небеса…
А. Толстой
Пусть он подписывался: «P i t e r»,
Но пред отечеством на смотр
Все ж выйдет из заморских литер
На русский лад: «Великий Петр».
Кн. Вяземский
Прогремела Полтавская битвы, померкла звезда «льва севера» — Карла XII, и высоко взошло солнце «турки севера», как называли до тех пор царя Петра Алексеевича европейские дипломаты. Но лучезарность нового мирового светила волей-неволей признавалась уже «соседственными потенциями»: первым поспешил поздравить победителя под Полтавой старинный благоприятель его, король польский Август; короли прусский, датский и французский, курфирст ганноверский наперерыв стали заискивать перед московским царем, и при всех европейских дворах царь, как и резиденты его, находили уже самый радушный, почетный прием. Герцог вольфенбюттельский, затягивавший под разными предлогами переговоры о браке своей красавицы-дочери, принцессы Шарлотты, с русским царевичем Алексеем Петровичем, охотно изъявил теперь согласие на этот брак. Сам Петр, конечно, лучше всякого другого понимал громадное политическое значение своей «в свете неслыханной виктории»: скромно довольствуясь доселе чином полковника, он не отказался теперь от предложенного ему войском сухопутного чина — генерал-лейтенанта и морского — «шаутбенахта» (вице-адмирала), но ближайшего сподвижника своего, Меншикова, наградил фельдмаршальским жезлом.