— Человек недалеко.
— Где?
— Смотри — дым!
Встал я в лодке, гляжу. Не то стоит дым, не то мреет над тайгою прель.
Часа через три свернули мы в протоку и стали.
Вошли в тайгу. На реке хоть солнце видать, хоть ветер, а тут темно, трава не растет.
Пустил я вперед Николая, а сам иду следом. Вышли мы на полянку. Под пихтой стоит олень. Ремень у него на шее, а на конце ремня привязана колодка.
Вижу я это и думаю: «В самом деле, недалеко человек», и пощупал на груди соболей. Потом подозвал Николая и говорю ему:
— К кому ни придем, чтобы все было говорено по-русски. Как замечу, что по-своему лопочешь, голову оторву. И еще: вперед меня ни с кем не говорить. Я спрашиваю, я и отвечаю. Понял?
Крутит Николай головой.
— Понимаю. Чего боишься, капитан? Придем к тунгусам. Тунгус худо не сделает. Как с ним по-русски говорить, если он не знает?
— Быть того не может. Заговорит и по-русски, когда надо.
Прошли мы еще тайгой с полверсты и опять на полянку вышли, как раз к палатке. У палатки горит костер. У костра баба-тунгуска печет мясо, а около нее мальчонка вертится, голый, как червяк.
Вылез из палатки народ: мужиков двое, бабы, девки. Ребятишки возле нас копошатся, а мужики стоят поодаль.
— Капсе, дагор, — говорю им.
— Здорово, — отвечают, — заходи, гостем будешь.
По-русски говорят не хуже нас.
— Что ж, зайти можно, затем и пришел.
Пропустил я в палатку Николая и сам влез за ним. Сели мы на камаланы, закурили. Жаден тунгус на табак, за раскурку в огонь полезет. И, видно, давно не курили. Набивают трубки, руки трясутся. Раскурили мужики, передали трубки бабам, те ребятишкам, и пошло курево вкруговую.
Вечереть стало. Принесла баба печеного мяса, молока оленьего, орехов, поставила все на китайский столик и угощает. Я дал ей свечку из своего мешка. Она зажгла — понимает, видно, что за штука.
В палатку вошел старик. Все встали, и я встал.
— Здорово, капитан!
— Здорово, старый.
— Дай табаку!
— Изволь, дагор, покурим.
Уступили старику место у столика, вижу — оказывают почет. Наклонился я к Николаю, спрашиваю тихо: — Кто это, голова, что ли?
— Шш… шаман…
Давно я слыхал про этих шаманов, а видеть не приходилось. Любопытно мне. Чудной старик! Глаза черные, а светятся синим, и до того это неприятно, что отодвинулся я от старика, словно от безумного.
— Шаман ты? — спрашиваю.
— Нет, не шаман я, — отвечает старик, — однако, знаю, как зверь живет, где добрая, где злая трава, что человек думает и что ему нужно.
— Ой ли? А меня знаешь? Откуда я и куда иду?
— Сказать нетрудно. Плывешь ты с моря на прииска, а думаешь… Плохо думаешь.
Досада меня берет. Чего я тут с ним разболтался? Спать бы надо. А старик не сводит с меня глаз.
— Почему так говоришь? — спрашиваю.
— Что я говорю? Ничего! Тут одна дорога — по реке. В сапогах по тайге не ходят (верно, были на мне сапоги). А что плохо думаешь — и так видно. Думал бы хорошо, сам бы сказал, откуда, куда и зачем плывешь.
«Ишь, ты, — думаю, — умен!»
— Ну, еще покурим, дальше рассказывай. Скажешь правду — я тебе насыплю полную каптаргу[4] табаку. Соврешь — ты мне мяса дашь на дорогу.
Говорю я это, посмеиваюсь, будто не принимаю шаманскую речь всерьез, а у самого голос не свой.
— Не шаман я, и что будет, не знаю. Но едешь ты, однако, на прииска за мукой, и ждут тебя у стойбища сорок товарищей и большой капитан.
Старик скосил глаза на свечку, подобрал плечи, склонил голову набок, и почудилось мне вдруг, будто не шаман, а Холкин сидит, — был тот действительно косоват.
«Правильно, — думаю, — колдун, гадаешь. Даже сколько нас, товарищей, и то тебе известно. А не надо бы тебе этого знать».
Дал я ему полную горсть табаку, набил сам его трубку и спрашиваю для проверки:
— Сколько же я муки раздобуду, и будет ли мне удача?
Шаман отвернулся, курит, весь дымом обволокся, только глаза видны.
— Нехитрый ты человек, — говорит. — Мысли, как золото и соболиный мех, солнца боятся. Каждый их прячет. А ты снаружи держишь. Поплывешь ты по реке — переломится веточка, и будешь думать, а о чем — сам узнаешь.
Сказал это шаман, и вышел из палатки и пропал в тайге. Я за грудь схватился.
«Неужели, — думаю, — старый узнал про моих соболей?»
Поглядел я на Николая, а тот смеется, перемигивается с девкой.
Легли мы на дворе у костра, каждый на своей оленьей шкуре. Хорошая это постель — сырости не пропускает, не ползет на нее змея, а все же не спится мне. Едва задремал. Под утро проснулся, открыл глаза, проверяю, тут ли Николай. А его нет. «Где же он, — думаю, — не мешало бы знать. Не колдует ли с шаманом?» И опять заснул. Было уже светло, когда мы выехали. Туман над рекой прорвало, поднялось солнце, желтое, как луковица, должно быть, к жаркому дню.
Выменял я у тунгусов на табак сохатины, орехов кедровых, и поплыли мы весело.
В полдень приказал я сделать привал. Только стали причаливать, глядим — сверху лодка плывет, а в ней тунгус. Кричу ему: «Приставай к берегу!» А он плывет. Отпихнулись мы и пошли наперерез. Взял я его на прицел из винтовки и говорю Николаю:
— Кричи по-тунгусски, пусть к берегу пристает, не повернет — стрелять буду.
Тунгус повернул. Вышли мы вместе на берег.
— Как зовут, — спрашиваю у тунгуса, — и откуда и куда плывешь?
— Зовут Чилька, а плыву с приисков к морю.
— Что слыхать на приисках? Кто там: белые, красные?
— Не знаю, какой белый, какой красный.
Либо не понимает, либо притворяется.
А мне-то известно, что на приисках — наши.
— Зачем едешь, что везешь?
— Везу письмо купцу Кондратьеву.
— Дай письмо.
Отдал он мне его, разорвал я пакет и читаю:
«Произошел переворот. Штаб захвачен и расстрелян. Мак-Магон стоит в двадцати верстах. Зовут к аппарату. Спешу. Березов».
Вот тебе и на! Перечитал я записку еще раз и не пойму, какой такой переворот. Наших, выходит, постреляли? Но как это случилось? Японец так далеко не заберется. Значит, белые.
Опять я у тунгуса допытываюсь, а он не понимает. Взял я его за грудь, тряхнул, ударил кулаком два раза, но ничего не добился.
Николай отбежал, смотрит на тунгуса и охает.
Чувствую я, неладно дело, расстроился, но тунгусам виду не показываю. Нужно, думаю, самому решить.
Отошел я в тайгу подальше, сам с собою разговариваю.
— Что делать? На прииска ехать или назад возвращаться? Переворот! Знаем мы эту штуку! Сами делали! Смерть! С мукой не скроешься, поймают. И кто такой Мак-Магон? Пароход ли белый, генерал ли? Уж очень имя интересное. Назад вернуться, что скажет командир? Муки нет, отряд без припасов. Плюнуть разве на все? До приисков недалеко. Добраться, отпустить тунгусов и на Зею, оттуда на Амур, в Благовещенск, и затеряться в свете. Кто сыщет? Соболя и золото со мной — на целый век хватит. А товарищи? А революция? Ох, думаю, душа твоя подлая! Срам какой! Но что же делать?
Сел я на лежачую пихту, закурил. За мыслями, видно, далеко ушел. Даже не слыхать реки. Только шебуршит, возится под валежником бурундук.
«Пока один, — думаю, — дай покрепче перевяжу соболей и золото».
Расстегнул я рубаху и вынул первым делом узелок с соболями. Пощупал его и затрясся. Узел развязан, а соболей нет. Я за пазуху, кругом шарю — нет. Одно золото на месте. Завертелся я, как на перекате камень, застучал зубами. Вспомнился мне шаман, как он про соболей говорил и как перемигивался с девкой Николай. Кинулся я к реке. Отбежал немного и попал в болотце. Не встречал я этой мари, как шел сюда, остановился. Как бы не заплутаться? Голос подал, слушаю. Молчит тайга. Вынул я браунинг, выстрелил и опять слушаю. Нет ответа.
Кто в тайге не бывал, тот не знает, что не любит она чужих. А свой ей только тунгус да зверь. Стою я и думаю.
Река должна быть недалеко. Нужно только найти след. Вернулся я к пихте, на которой сидел, стал искать след. Пойду в один конец — нет, пойду в другой — нет. Страшно мне стало. Даже про соболей забыл. Сел я опять на пихту и думаю: «Если не обходил ее — мое счастье, значит, куда смотрю, там и река, а обошел, значит, пропадать мне в тайге без топора и ружья».
Встал я, пошел, землю разглядываю. Пройду немного, выстрелю — авось тунгусы отзовутся; опять иду, чуть не ползу по траве. Нашел, наконец, свой след. Лег я на него, целовал и плакал.
Уж солнце за кедры спряталось, когда я вышел к реке. Тунгусов не видать. Одна лодка стоит у берега. Подумал я, что Николай пошел меня искать, а проезжий тунгус один уплыл. Кинулся я к лодке. Винтовка моя цела, а припасы разворочены. Нет и постельной шкуры Николая.
«Что же это? Удрал, меня бросил, соболей захватил!» Сейчас стыдно рассказывать, а тогда стал я на колени и говорю: