Одним из первых приходит к нам всегда в такие дни доктор Финн, папин товарищ по Военно-медицинской академии. Папа говорит о нем, что Финн переживает все события «вопрошающе»: у него нет своих готовых представлений о том, что происходит, своих решений или предложений, — у него есть только вопросы: почему такое? зачем это? чем это может кончиться?
Конечно, и сейчас приходит вместе с другими доктор Финн.
Мрачный, как факельщик из погребальной процессии.
— Там неспокойно! — зловеще гудит он. — Там очень неспокойно… Почему?
— Перестань, Финн! — сердится папа. — Пей чай. Не ухай как сова!
— Хорошо. Я буду пить чай… Спасибо, Елена Семеновна… Но там все-таки очень неспокойно…
Папа пристально вглядывается в доктора Финна.
— Знаешь, Финн, ты не простая сова. Ты такая сова, которую обучили арифметике, таблице умножения. И ты ухаешь: «Дважды два — четыре, студенческие беспорядки — это очень неспокойно». Ты бы что-нибудь новое сказал!
— Откуда мне знать новое? — обижается доктор Финн. — Что я — гадалка? Я знаю только то, что везде студенческие беспорядки. И это очень грозно!
— Трижды три — девять, — машет на него рукой папа.
— Нет, ты мне ответь! — наседает на папу доктор Финн. — Ведь мы с тобой учились когда-то в том же Петербурге! И студенческих беспорядков не было когда-то. Почему?
— Вот именно потому, что это было когда-то! — возражает папа. — И кстати сказать, они бывали и тогда, только гораздо реже и слабее. Тогда университеты имели свое самоуправление, свою автономию — куцую, но имели. Внутренние университетские дела решались в самом университете…
— А теперь не так?
— Не так? финн. Не так… Теперь автономию упразднили. Вместо нее ввели «Временные правила» министра Боголепова. И по этим «Временным правилам» все университетские дела решают жандармерия с охранкой. Полиция и казаки имеют право врываться в любой университет, арестовывать студентов… В наше с тобой время до этого еще не додумались. Помнишь, Финн, как сам Трепов — всесильный Трепов — приказал жандармам занять нашу академию, а наш старик, профессор Грубер, не впустил их в академию. Помнишь?
— Еще бы я не помнил! Я стоял совсем близко, видел, как в академию вошел треповский полковник — так себе мужчина, просто горсть соплей в мундире, — и говорит: «Генерал Трепов приказал мне занять здание академии отрядом жандармов…»
— Да! — подхватывает папа. — А к полковнику вышел наш Грубер, весь в орденах…
— А их таки хватало у него, этих орденов! — сказал доктор Финн.
— …и Грубер сказал на своем ломаном русско-чешско-немецком языке: «Гэнэраль Трэпов вам приказаль? А я, гэнэраль Грубер, запрещаль!» Помнишь, Финн?
— Помню. — Совиное лицо доктора Финна так же молодеет, как лицо папы. — У-у-у-шел треповский полковник, как побитая собака! А почему сегодня этого уже нельзя?
— Потому что «тэмпора мутантур» (времена меняются)…
— «эт нос мутамур ин иллис…» (и мы меняемся с ними), — машинально досказывает латинское изречение доктор Финн.
— Времена меняются, да. И люди меняются. И студенты сегодня уже другие, и добиваются они другого, — говорит папа.
— Вот, вот, я именно это хотел спросить: чего добиваются студенты? — спрашивает доктор Финн с живейшим интересом.
— Да, вот именно! — поддерживают доктора Финна остальные люди, пришедшие к нам в этот вечер.
— Надо же все-таки знать: чего хотят студенты? — говорит учитель Соболь. — Ведь не из одного же озорства они буянят!
Папа отвечает не сразу. Говорит поначалу медленно и както задумчиво:
— Чего хотят студенты?.. Ну, они ведь молодые! Они впервые вступают в ту жизнь, к которой мы, старики, уже привыкли… Что там «привыкли»! Мы притерпелись к этой жизни, мы принюхались к ней. Мы уже не замечаем, что жизнь у нас затхлая, без притока свежего воздуха, что в ней расплодились клопы и тараканы, что мы живем без радости, без свободы, как рабы! А студенты, молодежь, чувствуют эту гниль, эту вонь, это бесправие и мерзость! И они рвутся в драку, они хотят добиться лучшей жизни…
Внезапно из передней доносится громкий продолжительный звонок. За ним — второй, третий… Настойчивые, нетерпеливые.
Так звонят только пожарные или полиция.
Но нет, это пришел репортер местной газеты Крумгальз. Наверное, он принес какие-то новости.
Мама всегда говорит, что у Крумгальза «две наружности»: одна — тихая, скромная, уныло-будничная, внешность человека очень небольшого роста. Так выглядит репортер Крумгальз в те дни, когда в городе не случилось ничего, кроме пустякового пожара, тут же потушенного без вызова пожарной команды; мизерных мелких краж или часто наблюдаемых самоубийств при помощи уксусной эссенции по причине несчастной любви…
Но в большие дни, когда доходят новости всемирного или хотя бы всероссийского масштаба, Крумгальз мгновенно и волшебно преображается. Крумгальз выпрямляется, становится выше ростом: «движения быстры, он прекрасен, он весь как божия гроза!» В такие дни у Крумгальза одна забота: поспеть всюду, быть первым вестником сенсации!
Страшно возбужденный, Крумгальз влетает в столовую, даже не сняв пальто.
— Еще не знаете?! — кричит он уже с порога. — Не слыхали, нет? Сто восемьдесят три киевских студента арестованы и приговорены к сдаче в солдаты! Официальная мотивировка:
«За участие в беспорядках, учиненных скопом»!.. Матвея Фенгеля знаете? Его — тоже в солдаты!
И Крумгальз убегает дальше.
Глава восемнадцатая. ВСЕ О ТОМ ЖЕ
Мы сидим у нас в столовой. Сидим каждый так, как нас застала весть, сообщенная репортером Крумгальзом. И каждый из нас думает свою думу.
Разговаривать все равно нет никакой возможности. Потому что одновременно с Крумгальзом пришла жена доктора Ковальского, Анна Григорьевна, которая обладает способностью трещать, как погремушка, не давая никому вставить слово и рассказывая о том, что, к сожалению, интересно только ей одной и никому больше.
Интерес мадам Ковальской — это ее фруктовый сад. Его надо вовремя удобрять, расчищать, стволы надо вовремя обмазывать известкой, яблони надо вовремя подрезать — и сильно подрезать, не жалеть ветвей, — чем больше вырежешь побегов, тем больше будет яблок… И тэпэ и тэдэ.
Анна Григорьевна трещит, даже не понимая, что она всех раздражает, что никому не интересно, успела ли она осенью вовремя подрезать яблони, и всем бы хотелось только, чтобы она сама, Анна Григорьевна, наконец, замолчала и удалилась восвояси.
Наконец кто-то не выдерживает и обращается к папе с вопросом:
— Яков Ефимович, что вы думаете о том, что сказал Крумгальз? Об этой студенческой солдатчине? Это же ужас!..
— Еще бы не ужас!.. — говорит папа, словно выходя из тяжелой задумчивости. — Солдатчина, царская солдатчина — это каторга, хуже каторги! О солдатской доле народ сложил больше горестных песен, чем о несчастной любви… Царский солдат — бесправное существо. За любую провинность его можно прогнать по «зеленой улице», то есть попросту пороть розгами.
А уж избивать его — вот так, походя, за вину и без вины, «дать в морду», «ткнуть в зубы», — это имеет право делать не то что генерал или офицер, но и любой фельдфебель или ефрейтор. Так обстоит дело с рядовыми солдатами. А какая жизнь ожидает в армии этих злополучных студентов, сданных в солдаты? Об этом и подумать страшно! Их будут всячески унижать, с особенной жестокостью топтать их человеческое достоинство…
— Ну что вы, дорогой Яков Ефимович! — вдруг прерывает папу владелица знаменитого фруктового сада Анна Григорьевна. — Вы ужасно все преувеличиваете! Студентов наказывают — и правильно делают! Нельзя же в самом деле допускать, чтобы в государстве командовали дети! Дети должны учиться…
У папы такое яростное лицо, что я боюсь, как бы он не наговорил мадам Ковальской дерзостей, — папа это умеет! Мама, наверное, под столом наступает папе на ногу, чтобы напомнить ему о сдержанности.
Но папа — чего это ему стоит! — отвечает мадам Ковальской вполне учтиво:
— Анна Григорьевна, такие дети, которых можно сдавать в солдаты, это уже не очень дети… А вы вот о чем подумайте: у вас чудесный фруктовый сад, и вдруг весной, когда он весь расцветет, кто-нибудь станет палкой сбивать с деревьев весь этот цвет, из которого должны вырасти и созреть плоды! Что вы скажете о таком человеке? Что он — сумасшедший! Вы будете требовать, чтобы этого сумасшедшего посадили в психиатрическую больницу, правда? Ну, а когда у нас сбивают, уничтожают цвет нашей молодежи, как прикажете это расценивать?.. Вы меня извините, — папа встает из-за стола, — я, по обыкновению, вынужден спешить к больным…
Папа уходит к себе в кабинет.
Я выскальзываю за ним.
В кабинете папа не садится и не уходит. Стоит, о чем-то думает.