– Теперь мы знаем, для чего собирать интернациональные пятачки…
Накануне 1 сентября мы снова обошли все классы, заглянули в комнатку, отведенную для учительской. Только завтра это все вместе взятое станет школой. Только завтра оживут эти стены, по-настоящему заглянет сюда дневной свет.
Сейчас ему не на что смотреть, нечему радоваться, а вот завтра…
– Завтра начинается учебный год, – сказал я после ужина. – Завтра откроется новая страница в нашей жизни. Мы многое узнаем в эту зиму, многому научимся. Все зависит от вас. Мы неплохо работали, неплохо отдыхали летом. Зимой работы будет вдвое. Так давайте возьмемся за нее дружно! Возьмемся?
– Возьмемся! – вразброд ответили ребята.
И в этом нестройном и даже не очень громком ответе (а всегда ведь рады крикнуть во весь голос!) не было ни увлечения, ни уверенности, – услышал я в нем нечто другое: «Как-то еще оно получится?..»
Мы встали по горну, позавтракали, а ровно в восемь раздался звонок. Да, не горн, а звонок, как в любой ленинградской школе, и в любой московской, и где-нибудь на далеком Севере, и на жарком Юге – по всей нашей большой земле. Есть что-то прекрасное и торжественное в том, что повсюду в один и тот же день и час ребята садятся за парту. Это особенное ощущение – чувство первого сентября – я узнал поздно, в семнадцать лет, но с тех пор всегда встречаю этот день как праздник, как начало нового пути.
Нет, не усидеть мне сегодня в кабинете! Мне нужно быть в классе и слушать вместе с ребятами.
– Можно к вам? – приоткрыв дверь, спрашиваю я Николая Ивановича.
Он кивает в ответ. Вхожу. Сажусь за парту в дальнем углу, у стены, – за мной уже никого нет. Кое-кого из ребят я вижу сбоку, большинство сидит ко мне спиной, но я и по спинам вижу, кто как настроен. И они, верно, ощущают на себе мой взгляд, хотя и смотрят в лицо Николаю Ивановичу.
А Николай Иванович чувствует себя, как рыба в воде. Он начинает с переклички. Называет фамилию и какую-то долю секунды смотрит в глаза мальчишке пытливым, изучающим взглядом.
– Володин!
Володин сегодня спокоен. Вся его квадратная крепкая фигура, лобастое лицо, руки, прочно положенные на крышку парты, словно говорят: «Ну что ж, если и не сразу пойму? Поднажму, посижу – и пойдет дело!»
– Жуков!
Саня вскакивает, чуть не опрокидывая парту. Я вижу его в профиль: он немного наклонил голову и смотрит исподлобья, черные брови сдвинуты, и даже нос картошкой, кажется, потерял добродушное выражение. Саня уперся в крышку парты стиснутыми кулаками. Я еще никогда не видел его таким испуганным.
– Коробочкин!.. Королев!.. Разумов!.. Репин!.. Стеклов!.. – вызывает Николай Иванович одного за другим.
Коробочкин, как всегда, серьезен и словно обдумывает не торопясь что-то свое. Король весь как сжатая пружина; под смуглой кожей вздрагивают желваки, и скулы обозначились резче: волнуется. Неспокоен и Разумов – у этого густо порозовели щеки, и под взглядом Николая Ивановича он, словно робея, опускает глаза. Репин – тот, конечно, невозмутим. На лице его ясно написано: что ж, посмотрим, чем это кончится…
– Ну, вот мы и познакомились, – говорит Николай Иванович. – А сейчас я хочу рассказать вам о том, что очень скоро в Ленинград придет больше двух миллионов новых работников. А несколько месяцев спустя – еще столько же. Они будут работать на фабриках, на заводах, они пустят новые станки, осветят новые дома, благодаря им трамваи побегут быстрее, чем прежде. Но знаете, что самое замечательное? Этой новой рабочей армии ие понадобятся дома, чтобы жить, и трамваи, чтобы ездить на работу. Работники эти будут аккуратно являться в цех, но никто их не увидит. Они будут работать круглые сутки, а зарплату станут получать – две копейки.
Николай Иванович проходит по классу и вглядывается в ребят смеющимися и тоже мальчишескими глазами. Ребята немного озадачены, но зато нет ни одного, который бы не прислушался, не ждал – а что дальше?
– Ну, вы, конечно, поняли: эта рабочая сила – ток. И пошлет ее Свирьская электростанция. Свирь течет из Онежского озера в Ладожское. Где тут у вас карта? Вот, видите – вот она, Свирь. От нее до Ленинграда, двести сорок километров, но она мигом домчит своих работников и насытит фабрики и заводы электрическим током.
Лицо Николая Ивановича становится озабоченным. Я еще тогда, в гороно, заметил, какое оно подвижное – тотчас отвечает на каждую новую мысль, на каждый взгляд.
– Река Свирь издавна была большой торговой дорогой. Но опасной. Корабли, лодки, пароходы боятся порогов. И выходило несуразно. Представьте себе, перед вами большая, широкая дорога, а вы должны пробираться узкой тропинкой. Лежит перед пароходом широкая, многоводная река, а он должен двигаться осторожно, ощупью, не то оступится, на порог наткнется. И ходили корабли по широкой реке медленно, с оглядкой, дожидаясь, пока пройдет встречный – дорогу освободит. Так было десятки и сотни лет. А мы решили всё изменить!
Он сказал это так, словно и мы, сидящие перед ним в классе, тоже причастны к этому решению.
– Свирь – река полноводная и порожистая. Только пруди ее плотиной, строй станцию. Но сказать – просто, сделать – трудно. Дно у Свири глинистое. Как на глине строить плотину? Глина расползется, не выдержит тяжести, плотина уйдет на дно. Как перехитрить глину? Решили сложить на дне реки бетонную плиту и уже на нее ставить плотину.
– А вода сдвинет плиту? – не то спрашивает, не то утверждает Володин.
Николай Иванович смотрит на него одобрительно и с интересом.
– Верно. Если ставить плашмя – сдвинет. Потому и решили: чтоб вода не сдвинула плиты, отрастить плите зубья – они намертво вцепятся в дно. А уж тогда на бетонной плите прочно станет плотина.
Николай Иванович ходит по классу и, рассказывая, доверительно обращается то к одному, то к другому.
– Понимаешь? – спрашивает он Разумова.
И тот кивает в ответ.
– Понимаешь, как получается? – обращается он к Жукову.
И Саня отвечает негромко:
– Понятно!
Звонок застает нас врасплох. Мы не ждали его, не думали о нем. А это что-нибудь да значит, когда на уроке не томишься, не ждешь конца, даже и не помнишь, что будет конец.
Вот она, задача: чтоб ученье стало для ребят радостью, чтоб шли они в школу не по обязанности, а с охотой, с нетерпеливым желанием узнавать день ото дня все больше.
Вскоре после начала занятий к нам приехала Татьяна Васильевна Ракова, педолог. Бывала она у нас и прежде, и я только потому мирился с ее присутствием, что она не проводила никаких обследований. Она ходила, смотрела, записывала, а с ребятами почти не разговаривала. Но на этот раз ее сопровождал еще один педолог. Они приехали без меня и собирались произвести обследование ребят. Об этом наспех сообщила вышедшая мне навстречу Софья Михайловна, как только я вернулся.
– Зачем вы их пустили? – с досадой спросил я.
– Семен Афанасьевич, это лица официальные, как же не пустить? Где у нас такое право?
– У нас только одно право и одна обязанность – думать о ребятах! – Я впервые сердился на нее и не мог, да и не хотел этого скрывать.
Продолжать разговор мы не могли – к нам шли по двору Татьяна Васильевна и высокий, сухощавый человек, очень тщательно и аккуратно одетый, в пенсне из узких прямоугольных стеклышек.
– Познакомьтесь, пожалуйста, – представила Ракова. – Это Петр Андреевич Грачевский. Он пишет большую работу, посвященную исследованию эмоциональной сферы несовершеннолетних, отклоняющихся от нормы в своем поведении. Сегодня мы побываем на уроках, а завтра начнем обследование.
– Местом обследования, – сказал Грачевский бесцветным, шелестящим, как бумага, голосом, – должна служить комната, по возможности имеющая характер семейной обстановки, настраивающая тем самым на интимный лад.
– Мы предоставим вам учительскую, – сказала Софья Михайловна. – Дети знают эту комнату и привыкли к ней.
Она уже хорошо изучила меня и, как всегда, осторожно и незаметно пришла мне на помощь. Все переговоры с педологами она взяла на себя. Разговаривала сдержанно, суховато – я бы так не мог. Это бумажное шелестение, длинные, гладкие фразы, до смысла которых надо было продираться сквозь дебри мудреных, неживых слов, сперва доводили меня до отупения, а потом я начинал ощущать, как в груди глухо накипает нечто другое, уже совсем непозволительное.
На первой же перемене в учительскую заглянул Сергей Стеклов и поманил меня. Я вышел в коридор.
– Семен Афанасьевич, – сказал Сергей, отводя меня к окну, – если опять Павлушку признают каким-нибудь не таким и скажут отослать…
Я привык видеть его всегда спокойным. Он был одним из надежнейших моих помощников, а сейчас голос его срывался. Он тревожно заглядывал мне в глаза.
– Не выдумывай, Сергей. Каким бы Павлушку ни признали, никому я его не отдам.