Да! Это была она. Лёшка узнал деревья, узнал богинь с крыльями! Теперь картина находилась прямо перед ним, и он увидел, что она очень старая, тёмная, вся в трещинах.
Иностранцы ахали, смотрели на полотно в кулачок. Один что-то сказал и с сомнением покачал головой. Вадим махнул рукой, что-то ответил и перевернул холст. На холсте был большой чернильный штамп: «Разрешено для вывоза».
Тут иностранцы стали пожимать художнику руки, говорить «О! О!..», чокаться бокалами, которые звенели как колокольчики. Один достал длинный блокнот, что-то в нём черкнул, вырвал листок и подал Вадиму. Тот небрежно сунул зелёную бумажку в карман. У художника был очень расстроенный вид. Когда он увязывал картину, то даже погладил по раме рукой.
— Вот гады! — прошептал Лёшка. — Вадим коллекцию продаёт. Денег, наверно, нет. А эти сразу как вороны слетелись! И как это пограничники разрешают вывозить такие старые произведения искусства? Такая ценная картина, а они сразу штамп ба-бах…
Вадим обернулся, увидел Лёшку и так резко захлопнул дверь, что посуда зазвенела в буфете. «Психует, что картину продал!» — решил Кусков и не обиделся.
Когда Вадим проводил гостей, он совсем не казался расстроенным и даже напевал, намазывая масло на поджаристые гренки.
— Сколько эта картина стоила? — спросил, как бы между прочим, Лёшка.
И опять глянул Вадим на мальчишку тем тяжёлым взглядом, которым смотрел на него тогда, в баре, где Кусков свалился ему на спину.
— Зачем тебе? — спросил он.
— Вы не расстраивайтесь! — сказал Лёшка. — Вот я стану барменом, заработаю кучу денег, и мы выкупим эту картину обратно. Вы не расстраивайтесь!
Что-то дрогнуло в твердокаменном лице Вадима. Может, на сотую долю секунды потеплели глаза или разгладилась морщина над переносицей… Он внимательно посмотрел на Лёшку, словно только что увидел, и тут же строго сказал:
— Выкинь из головы!
— Что, её нельзя назад купить?
— Я сказал — забудь, не стоит она того.
«Это он от гордости так говорит, — подумал Лёшка. — В лепёшку разобьюсь, а постараюсь выкупить её, вот как только её разыскать?»
— Это искусствоведы были? — спросил он, пытаясь выведать, куда могла попасть эта картина.
— Ты что, ненормальный?
— Но они же на полотно в кулачок смотрели.
— А… — зло улыбнулся художник. — Должен тебе заметить, что большинство из тех, что на картины в кулачок смотрят, ничего в живописи не смыслят…
«Это он на иностранцев злится, — подумал Лёшка, — потому что картину жалко».
— Они вроде тебя: сразу «сколько стоит?», — говорил Вадим. — Но ты — мальчишка, а им непростительно… Сколько стоит? Много стоит! Они думают — чем дороже, тем лучше! Ну что ж, спрос определяет предложение! Так, что ли? Получайте, дорогие ценители, по самой высшей цене! — Художник засмеялся.
Потом резко оборвал смех и стал смотреть прямо перед собой, в стол.
— Сколько стоит… — сказал он. — Много стоит. На эти деньги проклятые всё обменялось — способности, мечты!
Лёшка не понимал, о чём это он, но слушал внимательно и старался запомнить, чтобы потом понять.
— Когда настоящее произведение искусства — тогда всё меняется, настоящий художник — человек светлый! Теперь таких и нет, сейчас всё больше мастеровые, а раньше были мастера… Мудрецы. Они не думали, сколько это будет стоить… Был такой художник Рембрандт. Слыхал?
— Не-а! — сознался Лёшка.
— Тоже всё собирал, собирал… А потом разорился. И когда пришли описывать его имущество и всё забрали, он не расстраивался: «Забирайте эти золотые вещи, я запомнил их блеск…» Потому что был мастер! А я один раз двести рублей потерял — неделю расстраивался! Поэтому я то, что я есть!
Кусков ничего не понял, но ему стало так жаль Вадима, что скажи сейчас кто-нибудь: Кусков, прыгни в огонь, чтобы этот человек был счастлив, — и Лёшка сиганул бы в любое пламя.
— Ладно, — сказал Вадим, вставая, — разговорились! Идём! У нас с тобою сегодня много дел.
Глава седьмая
Дел различных суета
Первое дело, которое нужно было выполнить Лёшке, — поговорить с матерью или хотя бы оставить ей записку, если матери не окажется дома. Без разговора с матерью Вадим не желал иметь с Кусковым никакого дела. Он так и сказал: «Без этого наши отношения невозможны. Я не хочу, чтобы тебя разыскивала в моей квартире милиция». И мальчишка волей-неволей отправился к себе домой для серьёзного разговора.
Странно ему было идти по своей улице. Словно это был не он, Лёшка Кусков, а какой-то другой человек, который видел свою улицу издалека…
Он прошёл мимо школы, где последнюю неделю перед каникулами шли занятия. Он заглянул в окна первого этажа: у третьеклассников было торжественно от белых передников и новеньких красных галстуков, недавно — двадцать второго апреля — их приняли в пионеры.
Лёшке стало неожиданно грустно оттого, что он больше никогда не придёт в эту школу.
Он вспомнил педсоветы, двойки, контрольные и с облегчением сказал себе, что теперь всё это позади. Но настроение почему-то не поправилось.
Он зашёл к Штифту. Штифт варил обед и тренькал на гитаре.
— Во! — сказал он, пожимая приятелю руку. — Мамаша гитару приволокла, говорит — премию дали. Видал? Я не так гитаре радуюсь, а что не пропила премию-то. Видал?
— А чего ты не в школе?
— Я с физкультуры отпросился: мол, живот болит. Охота на гитаре играть. Во, уже получается…
Штифт закатил глаза под лоб и забряцал по всем струнам:
По тундре, по железной дороге,
Где мчится поезд Воркута — Ленинград…
— Вот тут у меня переход не получается…
— Как там? — спросил Лёшка.
— Да! — Штифт махнул рукой. — Мамаша плачет, а этот переехал! Вчера у вас ночевали…
— Так! — Кускову захотелось что-нибудь разбить или поломать. — Теперь всё ясно. Я дал ей время подумать, а теперь…
— Да погоди, погоди… — говорил Штифт.
— Чего годить! Сейчас соберу вещи, и всё!
Кусков выскочил на лестницу, взбежал к себе на пятый этаж. Дверь, к его удивлению, оказалась незапертой. Навстречу ему выскочил мальчишка лет пяти.
— Ты кто? — спросил он, насупив белёсые, как у Алёшки, брови.
— А ты кто? Что ты тут делаешь? — опешил Кусков и догадался, что это тот самый сынишка Ивана Ивановича, которому нужна мать.
— Я — Колька, — сказал мальчишка. — А ты Алёша? — И такая радость и надежда полыхнули в его голубых глазах, что вся Лёшкина злость прошла.
— Не! — пробормотал он. — Не… Я это… Я из школы. Пришёл узнать, почему он школу мотает.
— Не Алёша, — поник мальчишка. — А я думал — Алёша.
Он, понурив голову, поплёлся в комнату, Кусков двинулся за ним.
— Нету Алёши, — с тяжёлым вздохом сказал Колька. — И где он — никто не знает. Папа поехал в милицию заявлять, а мама в морг, где покойники лежат. Она плачет всё время.
Кусков увидел, что в комнате у матери постель не смята, — значит, спать не ложилась, зато здесь на его диване валялась Колькина одежонка.
«Ну вот, — подумал Лёшка. — Не пустует моё место. Нечего мне тут делать». Но странное дело: не было у него злости на этого малыша, да и о матери он думал как-то иначе, чем вчера, так и стояло перед ним её плачущее лицо.
— В морг поехала! — усмехнулся он.
— Ага! — кивнул мальчишка. — А меня тут оставили. Если, мол, Алёша жив и придёт, его надо покормить. Вот я сижу, жду, обед грею.
— Спички детям не игрушка!
— Я всегда сам разогреваю! — сказал Колька. — Я не спичками, а электрозажигалкой. Она как пистолет: ты-дых — и загорелась.
— Где ж ты научился? — спросил Лёшка. Раньше он никогда с такими малявками и не разговаривал.
— Чему война не научит, — по-стариковски вздохнул Колька.
— Кто так говорит?
— Не говорит, а говорил, — опустил голову Колька. — Дедушка мой говорил, у него потом осколок стронулся…
— Куда стронулся? — спросил Лёшка и вспомнил тот чугунок, что бабушка подняла.
— «Куда»… В сердце, куда же ещё! Тебя как зовут?
— Иванов, — торопливо ответил Лёшка.
— Ты есть будешь? Папа целую кастрюлю щей наварил.
— Он у тебя и щи варить умеет? — зло усмехнулся Алёшка.
— Он всё умеет, — гордо ответил Колька. — И шить, и стирать, и полы мыть… Он же моряк!
«Какой он моряк!» — чуть было не сказал Лёшка, но глянул на жиденькие плечишки и пушистый Колькин затылок и не сказал.
Мальчишка, натужившись, снял с плиты кастрюлю, перетащил её на стол, поставил тарелку.
Высунув от усердия язык, отрезал большой ломоть хлеба.
— Садись, ешь, — позвал он Лёшку.
— Да я не хочу!
— Ну вот! Хлеб уже отрезанный, а ты отказываешься, так нельзя, раз хлеб уже отрезали… Я тебе уже всё налил… Садись! Несолёно? — спросил Колька. — Папа всегда посолить забывает.