— Понять, как трудно расстаться, можно лишь… когда надо расстаться. Ваш сын это понял. Значит, мы ошибались в нем. У вас один сын… как и у меня… Если бы он позвал, я бы поехала с ним. Куда угодно!
Мама прижала мою голову к себе так плотно, что сомнений не оставалось: разъединить нас нельзя.
— Значит, вам кажется…
— Надо ехать.
— Нина Филипповна поедет со мной. Одну я ее не оставлю… Ее роды были последними родами, которые я приняла. Хотя их надо было остановить, задержать. Но я не сумела… Она поедет со мной. Будет там преподавать в школе.
— Уйдет от нас? — печально произнес я.
— Не уйдет, а уедет, — поправила меня мама.
— Ты, Маша, я чувствую… не осуждаешь?..
— Наоборот, одобряю!
— А как же вы будете… без меня?
— Я бы выбрала сына.
Александре Евгеньевне стало легче. И все-таки ее характер продолжал быть непохожим на себя самого. Она не переставала оправдываться:
— И жена сына была очень мила со мной… вчера. По телефону…
— Надо ехать! — подвела итог мама. И еще раз скрылась за перекрашенным покрывалом.
Но чирканья спички я не услышал и дымного запаха не уловил. Вернувшись, будто из-за театрального занавеса, мама закурила при нас. Папироса дрожала у нее между пальцами:
— А когда надо ехать?
— Эшелон отправляется завтра утром. Совсем рано… Чемодан за дверью. И сумка… Мы договорились, что Нина Филипповна подъедет завтра на рассвете, а я переберусь к сыну сегодня вечером.
— Мы вам поможем! — от волнения слишком бодро и деловито предложила мама. И, кроша табак, ввинтила папиросу в пепельницу.
Сын Александры Евгеньевны жил на шестом этаже. А лифт не работал.
Мама преодолевала лестницу с нарочитой усталостью, отдыхая на каждой площадке: она не торопилась расставаться с Александрой Евгеньевной. Хотя каждую остановку использовала для того, чтобы чем-то ее порадовать.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло, — сказала она на втором или третьем этаже, — Конечно, эвакуацию счастьем не назовешь. Но возвращение к блудному сыну… который, как выяснилось, и не был блудным… Он был, я думаю, закрученным суетой. А война многое раскручивает, обнажает. Вот и удалось разглядеть…
Отдыхая на другом этаже, она добавила:
— В дни испытаний к нам иногда протягивается та рука, от которой мы помощи вовсе не ожидали. А та, от которой ожидали, бывает, прячется за спиной или в кармане.
Александра Евгеньевна покидала нас с тяжелым чувством, но с легким багажом. Ее чемодан и сумка были у меня в руках.
Покидать нас ей было стыдно, мучительно, но воссоединиться с вновь обретенным сыном так хотелось, что путь на шестой этаж казался ей вознесением к новой жизни.
«Тяжесть и легкость, радость и грусть… Они не размыкают рук для того, чтобы человек не был ни безнадежно несчастным, ни безнадежно счастливым» — так ныне, через десятилетия после того осеннего вечера сорок первого года, размышляю я. Точней, восстанавливаю в памяти давнее, но нестареющее убеждение Александры Евгеньевны, высказанное ею еще в мирное время.
Звонок не работал… Но на первый же легкий стук Александры Евгеньевны откликнулась молодая женщина — очень доверчивая, потому что она даже не спросила из-за двери: «Кто там?» Я понял, что это жена сына Александры Евгеньевны, и сразу успокоился: выражение лица у женщины было такое, будто она работала в «Скорой помощи» и прежде всего хотела узнать, что с вами случилось и в чем вы нуждаетесь. Мама тоже расслабилась: женщине с таким лицом она могла доверить Александру Евгеньевну.
— Заходите… Заходите, пожалуйста!
Женщина даже попыталась схватиться за ручку чемодана. Но этого я не позволил!
Она провела нас в комнату, похожую на все комнаты той поры. Их вид определяли не шкафы и комоды, которые были, конечно, разными, а приметы опасности и тревоги. Окно было, как и у нас, занавешено, но только шерстяным пледом.
На стене я увидел фотографию молодого мужчины, добрая задумчивость которого напомнила мне проницательное сияние Александры Евгеньевны. «Похож!» — молча, но с удовлетворением констатировала мама, переводя взгляд с портрета на Александру Евгеньевну.
— Это мой муж, — сообщила женщина. — Он сейчас где-то под Ленинградом.
— А где Валерий? — схватившись за спинку стула, спросила Александра Евгеньевна.
— Тут вот что вышло, — стала объяснять женщина. — В связи с чрезвычайной обстановкой… Ну, вы понимаете? Эшелон отправили на целые сутки раньше. Валерий Аркадьевич и его супруга очень торопились.
Она назвала жену «супругой», и я понял, что отношения между ней и «супругой» были неважные.
— А почему он… не позвонил? — ошеломленно присев на стул и схватившись за его сиденье, спросила Александра Евгеньевна. — На работу… можно было бы сообщить. Я как раз была там вчера весь день… Увольнялась.
— Они торопились, — потупившись, объяснила женщина. Но вдруг, вскинув голову, изменила тон. — Они же хотели, чтоб вы там нянчили внуков. А потом другая бабушка согласилась… Мать супруги Валерия Аркадьевича. Она помоложе, простите меня. Они вот и выбрали…
— А письмо он какое-нибудь оставил? Или адрес?
— Торопились они, — повторила женщина.
Мама торжественно и весомо, с видом жрицы, воздела руки к незамысловатой люстре, у которой из трех лампочек светила лишь одна.
— Все прекрасно, Александра Евгеньевна! Мы остаемся вместе… Как вы и хотели! А сын вам напишет.
— Он не знает моего адреса. После смерти мужа я переехала…
— И он ни разу не был у вас? — спросила женщина, понимавшая, что «Скорая помощь» — это не только успокоительное средство, но, если нужно, и скальпель, и ампутация.
— Все прекрасно! — не дав Александре Евгеньевне ответить, продолжала мама. — Мы не разлучаемся! Как вы и хотели. Наш дом продолжает быть вашим домом. Все прекрасно! Не плачьте, Александра Евгеньевна… Все хорошо…
Война все упрямей убеждала меня: расставаться людям или не расставаться — это, увы, слишком часто решают не сами люди.
Через год, после девятого класса, я и мои приятели поняли, что должны разлучиться с родными и с домом, то есть уйти на войну. Поскольку я считался поэтом, мне поручили сочинить письмо в военкомат от имени мужской половины девятого класса «В». Я сочинил — и все расписались.
Единственное, чего я не представлял себе и чего представить было вообще невозможно, это как мама расстанется со мной.
Я тайно показал письмо Александре Евгеньевне. Ее проницательно мудрые глаза выразили крайнее осуждение:
— Не подсказывайте стране, как ей обращаться со своими детьми. И когда рисковать ими.
— Но через год меня все равно призовут.
— На этот случай мама, как мне известно, все детально продумала.
— Что продумала?
— Она пойдет служить военным врачом туда, где будешь служить ты.
— Разве это возможно?
— Я ей посодействую, раз уж посодействовала твоему появлению на свет.
— А как вы это сделаете?
— Генералы, Сашенька, тоже начинают свой путь с родильного дома.
Александра Евгеньевна вернула мне письмо, осуждающе приподняв и опустив при этом свои плечики.
— Но как же я не пойду в военкомат, если все остальные пойдут? Сочинил письмо и вдруг…
— Ну, идите.
Военком нас не принял. Мы обратились в коридоре к взъерошенному лейтенанту лет двадцати пяти, слегка прихрамывавшему, будто по вине неудобного, тесного ботинка.
Он скользнул глазами по моему сочинению. И почти на бегу проговорил:
— Знаем, знаем… Военком сказал, чтоб еще годик-два потерпели.
— Но через год война кончится! — разочарованно произнес кто-то за моей спиной.
Лейтенант уже был в другом конце коридора. Его не восхитило наше стремление отправиться на передовую (именно этого мы требовали в письме): он привык к подобным просьбам и требованиям, которые атаковали военкомат.
«Знаем, знаем…» — проговорил он.
«Откуда стало известно, что мы явимся с этим письмом?» — недоумевал я по дороге домой. Мои одноклассники на его слова не обратили внимания. Или решили, что «знаем, знаем» относилось ко всем добровольцам, от которых отбивался прихрамывавший лейтенант. Но я-то, подходя к дому, понял: нас опередила Александра Евгеньевна.
Конфликт между личным счастьем и долгом кто-то из мудрецов объявил самым неразрешимым. На эту мысль могли ссылаться и наши враги, многие из которых спутали понятие долга с огнеопасной привычкой бездумно выполнять любые приказы — даже страшные, даже чудовищные.
Но противоречие между счастьем и долгом война обнажила до предела, сделала очевидным для всех. И для Александры Евгеньевны тоже. Поэтому вскоре она, так боявшаяся разлуки, сама эту разлуку нам предложила.
Все, сотрясавшее нашу семью, как и сирена воздушной тревоги, врывалось в дом, когда окно было уже напрочь скрыто от глаз перекрашенным покрывалом.