Он замолчал – то ли с отчаянием, то ли с облегчением, что все уже сказано. Молчали и мы. Слышно было, как сонно посапывает в углу Костик. Хоть и любопытно было малышам, а уснули мгновенно, так и не дослушали, что же это с Колышкиным.
– Послушай, – сказал я наконец, – у меня к тебе просьба: ты подожди.
– Семен Афанасьевич, уж лучше сразу, пока я решил!
– Потерпи, прошу. Ты мне веришь? Совсем немного потерпи. Я тебе сам скажу, когда уходить.
Мы встретились глазами – Колышкин не отвел, не опустил своих, и я их не узнал. Я привык к его сонному взгляду, к глазам плоским и тусклым, словно бутылочное стекло, – взгляд их не освещал лица, не открывал никаких глубин, их уж никак нельзя было назвать зеркалом души. Теперь они были промыты насквозь, и в них, как в голосе, я без труда узнал и отчаяние и облегчение.
– Подожди, Михаил, – повторил я.
– Ладно, – почти шепотом сказал он.
Утром мне надо было непременно ехать в Ленинград – меня ждали в гороно, отложить эту поездку я не мог. Но и откладывать разговор с Репиным было невозможно. Я и так непростительно и легкомысленно затянул все это дело, полагаясь на целительную силу времени.
– У меня к тебе просьба, Андрей: встреть меня с восьмичасовым. Я привезу книги.
Андрей отвечает мне благодарным взглядом – мы давно не разговаривали один на один.
– Непременно встречу, Семен Афанасьевич, С восьмичасовым? А в каком вагоне вы будете?..
В восемь поезд подходит к нашей станции, и, еще стоя на подножке вагона, я вижу на платформе Репина.
– Добрый вечер, Семен Афанасьевич! А книги где же?
Книг очень немного, сразу видно, что ради них я не стал бы просить, чтоб меня встречали. Сумерки, лица Андрея почти не различить, но я чувствую – он смотрит на меня выжидательно, с недоумением, а может быть, и с тревогой.
– Так вот, – начинаю я без околичностей, – я позвал тебя сюда, чтобы поговорить с тобой с глазу на глаз. Хочу отдать тебе долг. Вот, получай.
– Какой долг? Что вы, Семен Афанасьевич?
– Двести рублей. За Михаила Колышкина. Забыл? В карты он больше играть не будет, а денег у него нет. Вот и отдаю за него.
Репин отшатнулся, остановился:
– Я не возьму, Семен Афанасьевич! Хоть режьте, не возьму!
– Нет, возьмешь. Если мог выиграть в карты человека, деньги и подавно можешь взять.
– Не возьму я!
– Возьмешь. Я не хочу, чтоб ты и дальше издевался над Михаилом.
– Я не издеваюсь! Я уж и не знаю, когда напоминал ему! Мы никогда об этом и не говорим.
– «Не говорим»! Ты думаешь, достаточно не говорить? Ты думаешь, можно забыть, если ты обращаешься с человеком, как с вещью?
– Семен Афанасьевич!..
– Я не хочу, чтоб это висело у Михаила, как камень на шее. Сегодня я как раз получил свою зарплату. Держи двести – и конец разговору. – Я сунул деньги ему в карман.
– Я их выброшу, Семен Афанасьевич!
– А это уж твое дело. Мое дело было – рассчитаться с тобой.
До самого дома мы не произносим больше ни слова. Заслышав издали знакомые голоса, я говорю Андрею:
– Надеюсь, мне не надо просить тебя, чтобы никто, кроме нас с тобой, об этом не знал. И еще: чтоб ты не донимал Колышкина никакими расспросами и разговорами. Мы с тобой кончили дело, и его оно больше не касается. Так?
Андрей, не отвечая, наклоняет голову.
Не знаю, спали ли в ту ночь Андрей и Михаил, а я не спал. Я лежал, как тогда Колышкин, подложив руки под голову, смотрел в темноту и думал. Вспоминались слова Антона Семеновича о том, что наказание не должно причинять нравственного страдания. Наказание, – говорил он, – должно только помочь человеку осознать ошибку. Я думал и не соглашался. Нет, нужно, чтобы Репин именно с болью, страдая, понял всю подлость своего поступка. Только нравственное страдание и может выжечь в нем годами копившуюся грязь.
– Ты не спишь? – тихонько окликнула Галя.
Она всегда знала, когда мне не спалось, и безошибочно угадывала, какое из событий дня мешает уснуть.
– Нет, не сплю.
– Расскажи, какой у тебя был разговор с Репиным.
Выслушала. Помолчала. Заговорила медленно, словно еще раз проверяя каждое свое слово:
– Ты не сердись, Семен, но, по-моему, ты неправ. Получилось так, что ты поставил себя с ним на одну доску. Как будто ты признаешь, что и в самом деле это законно – то, что он выиграл человека.
– Не знаю… Может, ты и права. А только, по-моему, я поступил правильно. И правильно сказал ему. Он поймет, что я вижу: на другом, на человеческом языке с ним еще рано говорить, до него не дойдет. Вот и приходится применяться к его подлому пониманию. Нет, что-что, а презрение до него доходит.
…На другой день к вечеру Андрей постучался ко мне:
– Я вас очень прошу, Семен Афанасьевич, я вас очень прошу – возьмите свои деньги.
Лицо его осунулось, глаза смотрели требовательно и горячо. Обычной иронии, хладнокровия, самоуверенности как не бывало.
– Нет, не возьму. Я ведь сказал тебе.
– Семен Афанасьевич! Я давно забыл об этом, я и думать перестал!
– Зато он помнил. Иди, Андрей. Я буду ложиться, мне рано вставать.
Утром, едва я поднялся, ко мне постучали: на пороге снова стоял Репин.
– Семен Афанасьевич! – начал он хрипло.
И тут я увидел, что надо кончать. Мальчишка физически согнулся под тяжестью, которая навалилась на него, и если не снять ее тотчас, она его раздавит.
– Семен Афанасьевич, возьмите деньги! Если не верите, вот – Михаила спросите…
Колышкин, видно, все время стоял за дверью – он приотворил ее и вошел, ступая неуверенно, как по горячей плите.
– Вот, при Семене Афанасьевиче говорю, – продолжал Репин, облизывая пересохшие, потемневшие губы и переводя глаза то на меня, то на Колышкина: – все забудем, и долга никакого нет, и ничего нет… Возьмите деньги, Семен Афанасьевич!
– Возьмите! – откликнулся Михаил.
И я понял: отказываться больше нельзя.
Когда ленинградские пионеры привезли нам в подарок пинг-понг, ребята отнеслись к новой игре недоверчиво: «Подумаешь, дело – шарик по столу гонять! Это для девчонок хорошо…»
Между прочим, я часто замечал: чем меньше люди понимают в спорте, тем решительней судят о нем. Сколько раз я слышал: «Подумаешь, волейбол! Стукнул по мячу – и всё». Или: «Подумаешь, городки! Кинул палку – и всё». И сколько раз я видел: станет такой скептик на площадку, высмеют его за неловкость – и тут-то он поймет, что в каждой игре есть своя техника и тактика и овладеть ею – большое удовольствие. Глядишь – и скептик становится горячим патриотом волейбола, городков или того же пинг-понга. Так было и у нас.
Сначала мы вообще не могли попасть на стол, и вся задача была только в том, чтоб попасть. Когда мы этому научились, выяснилось, что существуют самые разнообразные удары: крученые, резаные, плоские. Потом оказалось, что можно сильно послать мяч или осторожно «укоротить» – положить у самой сетки. Это уже была тактика.
Чем лучше мы играли, тем интересней делалась игра. И вот началась пинг-понговая горячка – болезнь, в те годы очень распространенная. Микроб пинг-понга – маленький белый мячик – овладел нашим воображением. Трудно определить день и час, когда это случилось, но пинг-понгом заболели все. Пинг-понгу посвящали каждую свободную минуту. Ухитрялись играть даже в классах во время перемены, и я, проходя по коридору, слышал сухое цоканье мяча о ракетку. Софья Михайловна или Николай Иванович, приходя на урок, заставали ребят такими красными и вспотевшими, что впору было посылать их к умывальнику. И тогда не я и не кто-нибудь из старших, а Жуков, сам увлекавшийся пинг-понгом так, как было свойственно его страстной, но сдержанной натуре, на общем собрании произнес такую речь:
– Давайте решим, как быть. Все прямо с ума посходили с этим пинг-понгом. (Оживление.) Я не скрываю, я, конечно, тоже. (Смех.) А только как бы у нас головы тоже не стали такими… вроде этих мячиков: легкие, и внутри пусто…
И собрание постановило: играть только после занятий и только когда все уроки сделаны.
Понемногу кое-кто охладел, кое-кому надоело. Осталось несколько человек одержимых, и среди них – Коршунов, Разумов, Репин и Король. Мы не мешали им. Это было для них отдыхом, развлечением, удовольствием и теперь отнимало не так уж много времени.
Разумов оглушал себя пинг-понгом, как глушат себя иные пьяницы вином: чтоб забыться. Он был из тех людей, которые не умеют быть счастливыми. Глядя на него, я вспоминал вычитанные у Тургенева слова старика-дворового: коли человек сам бы себя не поедал, никто бы с ним не сладил. Разумов и впрямь сам себя поедал. Еще недавно он изводился мыслью, что все подозревают его в краже горна. Когда злополучная история с горном наконец разъяснилась, он чувствовал себя счастливым ровно два дня, а на третий снова затосковал, и причина тоски была: где Плетнев? Он мучился всерьез, и я совсем не хочу говорить об этом с иронией. Однако ведь и Король мучился тем, что Плетнев пропал, как в воду канул. Но Король всякий раз, бывая в Ленинграде, наводил справки о приятеле, и Владимир Михайлович, по его просьбе, написал в приемники Москвы, Казани, Самары и других городов запрос, нет ли там Арсения Плетнева. Разумов ничего не пытался сделать, он просто тосковал. И пинг-понг был для него отдушиной.