Пастор захлопнул евангелие, поспешно пробрался сквозь толпу, исчез что-то уж очень скоро.
И тогда вышел вперед маленький старик с длинной бородой и серебряными кудрями, развернул черный платок, вынул скрипку и начал играть в лад песне.
Гриша узнал его. Это был Исаак.
А позади у сосны стояли без шапок Кирюшка и молодой латыш и тоже пели:
Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь — тяжелый труд.
Но день настанет неизбежный -
Неумолимый грозный суд!
Они пели по-русски…
Гриша увидел влажные синие глаза Яна. Совершалось что-то необычайное.
— Для чего они собрались тут? — спросил он вполголоса Яна.
Тот ответил, как всегда, не сразу, подумав:
— Они клянутся.
— В чем?
— Они клянутся быть верными.
Песня становилась громче и как бы быстрей. И летела — все выше…
Над миром наше знамя веет…
Оно горит и ярко рдеет:
То наша кровь горит огнем,
То кровь работников на нем!
Так это лесные братья! А Кирюшка? И откуда тут столько женщин?
Женщины расступились, и Гриша увидел могилу. Это был горб рыжей глины. Две девушки подошли к могиле и положили на нее венки из лесных и полевых цветов — колокольчиков, ромашек, васильков. Толпа медленно рядами пошла с кладбища вниз по просеке.
У сосны по-прежнему стояли Кирюшка и молодой латыш. Они подождали, когда все вышли на просеку, и тогда латыш высоко поднял руку и сказал громким голосом:
— Друзья! Когда кончится лес, не идите рядами. Мы еще пойдем с вами тесными рядами, но не наступило это время.
Кирюшка схватил Гришу сзади за плечи:
— Ты мне еще не рассказал, как вы сюда попали.
— Мы… мы ушли.
— Да что ты! А я думал — уехали!
В это время к ним подошел Евлаша.
— Кого хоронили? — спросил он Кирюшку деловито и зорко оглядел его одежду.
На том все было поношенное, но очень ладное. Бережно залатанный пиджак он носил накинув на одно плечо, и в этом было даже что-то удалое. Из-под выцветшего картуза выбивались черные кудри. Мелкие рябинки на щеках не портили его, не на них хотелось глядеть. Смелые карие глаза, круглые, как у сокола, были всего заметней на Кирюшкином лице.
Гриша слыхал от деревенских ребят: в кулачном бою Кирюшка, несмотря на свою сухощавость, всегда бывал впереди.
Кирюшка поглядел внимательно на Евлампия и спросил Гришу:
— Это кто? Дружок твой?
— Лещова парнишка, прасола. Знаешь?
— А-а, — протянул Кирюшка и отвернулся, — знаю. Ну, вот что, ребята: похороны, ну они и есть похороны. Что про них толковать? День сегодня воскресный, веселый, птицы, и те радуются…
— Это латышские похороны, — проговорил Евлаша, оглядывая всех узенькими глазами.
— Да, видно, латышские, — согласился Кирюшка. — Я-то сюда попал ненароком. Как и вы, мимо шел. Мне похороны ни к чему, я и русских-то погребений не люблю.
Лес кончился. Открылось просторное овсяное поле. Вдали стлалась широкая лента большака, и там, подымая пыль, скакал верховой.
Кирюшка обернулся, поискал кого-то глазами среди шагавших по проселку крестьян и крикнул:
— Эй, Кейнин! Кейнин! Уходи скорей! Увидимся на зеленом балу… Ступай и Исаака уведи!
Молодой латыш тряхнул длинными прямыми волосами и свернул с проселка в лес. Старого Исаака не было видно. Остальные разбились кучками и шагали не спеша. Девушки отошли к канаве, заросшей травой и цветами, стали вить венки.
— А я домой не пойду, — сказал Гриша Кириллу.
— Здорово живешь! Это почему же?
— Далеко, — решил схитрить Гриша.
— Вона! — удивился Кирюшка. — Выйдем на большак, а там леском ну с полверсты, вот тебе и «Заутишь».
Он называл усадьбу Перфильевны на латышский лад: «Заутишь» вместо «Затишье».
Гриша и Ян переглянулись: шли-шли, сколько земли обошли, а усадьба, оказывается, близко! Значит, была у них все-таки не прямая дорога. Если б шли они прямо, были б теперь далеко, в неизвестных местах.
Верховой, скакавший по большаку, придержал коня, а потом и вовсе остановился. Теперь уже было видно: это Мефодий Павлыч, урядник. Он сидел в седле, чуть ссутулясь, держа плеть в левой руке. Гнедая его лошадка беспрерывно кланялась — отгоняла слепней.
Крестьяне с проселка вышли на большак. Двое нерешительно сняли шапки перед урядником; он приложил два пальца к козырьку форменной фуражки. Из всей толпы — только двое! Он грузно сидел в седле, ждал. И когда все уже прошли мимо, крикнул Кирюшке:
— А ты сюда с какой радости попал? Или веру переменил?
Кирюшка оглянулся.
— Куды мне! — ответил он посмеиваясь. — Я малограмотный.
— Сма-атри, Комлев, — начальственно прохрипел урядник, — ты у меня на заметке! С какой стати на латышском кладбище был? Сборище?! Открыто нельзя стало собираться, так под видом похорон сходки устраивать? Вон они, голубчики: и латыши и русские — все вместе! Опять бунтовать? Сма-атри, Комлев!
— Да куды там мне! Я цветочки собирал, лесным воздухом дышал.
И, не глядя больше на урядника, Комлев обнял Гришу за плечи:
— Пойдем-ка, брат, домой! И мне в «Заутишь». Там сегодня много гостей соберется.
Потом, когда уже отошли шагов на пятнадцать, Комлев остановился и крикнул уряднику:
— Обязательного постановления не читал? Или не успел еще?
Урядник просипел что-то — не разобрать. Кирюшка крикнул еще громче:
— Прочитай-ка, прочитай! Обязательное для всех!…
К Кирюшке подошел пожилой крестьянин и, глядя хмуро, сказал по-латышски:
— Зачем урядника дразнишь? Пользы от этого не будет.
— Пользы не будет, это верно…
Кирюшка шел теперь рядом с ребятами, обняв одной рукой Гришу, другой — Яна.
А Евлампия он спросил:
— Так ты Лещов? Знаю, знаю твоего папашку. Ох, я и жалею его!
— За что ж его жалеть то? — Евлаша заранее смеялся, угадывая шутку.
— Да есть людишки толстые… А он, сирота, не пролезет в ворота. Вот за это и жалею: трудно ему.
— Дяденька, а про какое ты обязательное постановление кричал? — спросил Евлаша.
— Есть такое. Тебе это знать незачем: иного будешь знать, рано состаришься.
— Ну и пусть состарюсь.
— Э, да ты в папаню: тот тоже за словом в карман не полезет.
Большак повернул к лесу. На повороте густо стояли побеленные каменные столбики. Гриша стал уже примечать знакомые места: за леском будет низина, а дальше, на горе, — «Затишье».
…Они еще подходили к усадьбе, видны были только крыши из-за сада, а уже слышался какой-то неясный и тревожный гул. Изредка взлаивал Собакевич и затихал.
Но вот открылся за изгородью и широкий круг перед помещичьим домом. Под каштанами стояли люди… Много людей!
— Э, да тут и савенские, и пеньянские, и заозерские! — воскликнул с веселым возбуждением Кирюшка. — Видал, Гриш? Я говорил тебе — будут гости!
Да, тут были и бритые латыши из Заозерья и русские бородачи из Савен.
Народу становилось все больше… Стали подходить и те, кого видел сегодня Гриша на латышском кладбище.
В стороне стоял Гришин отец. Он поглядел на сына и как будто не увидал его — ничего не сказал.
На крыльцо вышла Перфильевна. Шум на минуту стал еще громче, а потом все стихло.
Но дальше ничего Грише увидеть не удалось: к нему подошла мать и, не говоря ни слова, увела домой.
…Дома в тот день на Гришу никто не обращал никакого внимания. Бабка молилась у себя в чулане. Мать рывком кинула на стол миску с вареным горохом, отрезала хлеба.
Гриша, голодный, стал есть в одиночку.
Потом пришел отец и вместе с ним прасол Лещов.
Они сели на лавку, помолчали. Потом Лещов заговорил, утирая платком красное лицо:
— Шумят мужички, шумят… Силу свою, вишь, почуяли. Перфильевна, видать, испужалась — ласковой стала. Вышла на крыльцо бе-елая!
— Испужаешься! Мужик дальше без земли жить не согласен. Ну, нельзя ему без земли!
— Верно, нельзя.
Лещов сощурился, глаза его совсем утонули в круглых щеках.
— Значит, и ты за мужиков, выходит? — спросил отец недоверчиво.
— Ну нет, я за себя. У мужика будет земля, станет он богаче — мне выгода. С кем я торгую? С мужиком. От барина нам совсем барыша нет. Мужик станет побогаче — я ему ситчик продам, а у него лен куплю. И с ситчику барыш, и со льна выгода.
Отец захохотал:
— Ловко!
Лещов покосился на него, заговорил про другое:
— Есть у меня, Иваныч, затея одна, хотел с тобой вместе обмозговать. Теперь самое время уговорить Перфильевну сдать мне сад подешевле. Больше двух сотен я не дам: нет расчету.
— Твое дело.
— Так вот, Иваныч, Перфильевна-то одного не поймет: все ж таки баба — она баба и есть…