Помня, что мне наказывал Илька, я все так же возбужденно ответил:
— Ну, нет! Я к этому живоглоту на поклон не пойду! Я жаловаться буду! Уряднику!.. Старшине!..
Василий Савельевич с сомнением покачал головой:
— Что ж урядник! Урядник к такому делу не причастен. А там смотрите сами. Он как раз сейчас здесь, у Перегуденко ведомости проверяет.
Я попросил Василия Савельевича отвести меня к Перегуденко и, пока попечитель натягивал сапоги, оглядел комнату. Никелированная кровать с шишками, венские стулья, ковер на стене, граммофон с солидной стопой пластинок — совсем, как в городе.
На улице Василий Савельевич вытянул хворостину из чужого плетня и пошел вперед, охраняя меня от собак. И, конечно, не обошлось без обычного «пишла, шоб ты здохла!»
Так вот кто выстроил себе этот пятиоконный дом с парадной дверью на улицу и застекленной террасой! А двор!.. Он весь окружен каменными постройками: здесь и амбар, и конюшня, и коровник, и хлев, и курятник. Богато живет Наум Иванович Перегуденко!
На наш стук в окошко дверь открыл сам хозяин. Спутанная борода его торчала как-то вбок, а маленькие глазки были красны, будто ему не дали выспаться.
— Чего надо? — спросил он недовольно. — Мне некогда, у меня урядник.
— Вот урядник и нужен учителю, — сказал попечитель. — Дело есть к нему.
Перегуденко поскреб в бороде, подумал и крикнул из сеней в комнату:
— Иван Петрович, учитель к тебе. Допустить?
— Допустить, — ответил из комнаты красивый сочный баритон.
В деревянном кресле, положив ноги в белых шерстяных носках на маленькую скамеечку, сидел черноусый мужчина. Он был без кителя, и только по шароварам с красными лампасами можно было догадаться, что это человек военный.
— Прошу, прошу, — протянул он мне руку. — Очень приятно познакомиться. Хозяин так натопил, что нет никакой мочи терпеть. Пришлось снять китель да заодно и сапоги, ха-ха-ха!
— Ничего, не стесняйтесь, свои люди, ха-ха-ха!.. — ответил я ему в тон.
Он настороженно взглянул на меня и спросил уже с официальным видом:
— Чем могу служить?
— Господин урядник, обращаюсь к вам как к представителю власти, — начал я, стараясь и себе придать официальный вид. — Правительство поощряет коммерцию, но живодерство никому не позволено. А наш местный «коммерсант», едва открыл свою лавчонку, принялся три шкуры с народа драть. Вот извольте взглянуть на тетради. — И я повторил все, что перед этим говорил попечителю.
— Ну уж и шкуры!.. — фыркнул Перегуденко. — Копеечное дело.
— Тем хуже! — горячо воскликнул я. — Из-за копеечной наживы он портит великое дело народного образования! Сразу видно паучка!..
Урядник внимательно осмотрел тетради и вернул мне.
— Да, бумага неважная. Однако ж никакого нарушения закона я тут не усматриваю. Вот ежели бы он водкой без патента торговал, я бы ему показал кузькину мать. Или табаком без акцизной бандероли. А тетради — это не предусмотрено. Кстати, Наум Иванович, ты где это покупал? — кивнул он на недопитую бутылку, стоявшую на столе.
— У него, — буркнул Перегуденко.
— Не заметил, патент на стеночке висит?
— Кажись, висит.
— Ну, значит, все в порядке. А вам, молодой человек, я советую: не обостряйте отношения из-за пустяков. Вы кто? Учитель? Значит, ваше дело учить как можно лучше. Он кто? Купец? Его дело торговать с наибольшей выгодой. Не нравится бумага — пусть в городе покупают.
Никто не неволит. Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Так-то. Рюмочку не желаете? Иванович, что ж не угощаешь учителя?
— Пусть пьет, мне не жалко.
От рюмочки я отказался и пошел в школу, довольный тем, что выполнил поручение Ильки вступить с лавочником в непримиримую борьбу, и в то же время озадаченный: писать-то на паршивой бумаге все-таки нельзя? До самого вечера я размышлял, стоит ли разговаривать с лавочником, как советовал попечитель. А если он сразу пойдет на уступку— какая же это будет «непримиримая борьба»? «Нет, все-таки поговорю, — решил я, — чтоб не переложили за все вину на меня одного».
— Тетя Прасковья! — позвал я сторожиху, мывшую пол в классе.
Послышалось шлепанье босых ног, и предо мною предстал мой «ординарец» с мокрой тряпкой в руке, с прядями выбившихся из-под черного платка бесцветных волос.
— Слушаю, соколик!
— Где у нас открылась лавочка? Как ее найти?
— Лавочка? А это на Третьей улице. Двор Тимохи Куприянова знаете? Вот в его доме. Тимоха-то хозяйство свое промотал, ну и подался в город, где-тось на заводе раскаленное железо кует, чертей тешит, а дом купцу под лавку сдал. Спасибо Науму Ивановичу, отобрал у него коня, а то б он и коня промотал.
Я вспомнил, что рассказывал мне Надгаевский о разорении Куприянова, и присвистнул.
— За что же ему спасибо говорить, если он-то и разорил Куприянова?
— Господь с вами! Что вы такое говорите! — бросив тряпку и крестясь, воскликнула Прасковья. — О таком человеке — да такие слова! Грех!
— Ну ладно, тетя Прасковья, мойте пол, а я в лавочку схожу.
Стемнело, когда я разыскал дом Куприянова. На всей улице только в этом доме и светилось окно. Пахло свежеструганым деревом и краской. Проворный народ — лавочники: уже успел и вход с улицы сделать. Я толкнул дверь—над головой звякнул колокольчик. За прилавком, обитым оцинкованным железом, стоял крепко сложенный мужчина с черной седеющей бородой, а перед стойкой двое парубков пальцами разрывали тарань, с чмоканьем сосали ребрышки и запивали пивом. Я сказал:
— Здравствуйте.
Все трое ответили:
— Здравствуйте.
А парубки еще и пригласили:
— Пожалуйте с нами.
Сдвинув брови, я холодно сказал:
— Меня интересует, господин лавочник, по какому праву вы продаете моим ученикам негодные тетради. При этом дерете с них по три копейки, тогда как вашей тетради цена полушка.
Лицо бородатого из приветливого сразу сделалось каменным.
— А позвольте, в свою очередь, спросить вас, господин: по какому праву вы требуете от меня отчета?
Такой ответ меня вполне устраивал: он давал мне основание продолжать выпады против наглого купца-выжиги.
— По праву здешнего учителя и честного человека! — воскликнул я запальчиво. — А если еще не понятно, то знайте, что вы наживаетесь за счет крестьянского труда, что вы тормозите народное просвещение, что вы паук, выжига, мироед… — И пошел, и пошел честить.
Парубки перестали чмокать и с каким-то, как мне показалось, радостным изумлением переводили глаза с меня—на лавочника и с лавочника — на меня. Бородатый хмурился, хмыкал, укоризненно качал головой, но так меня и не прервал, пока я не израсходовал весь запас бранных слов и не умолк сам. Только после этого он ответил, да и то очень коротко:
— Выжига так выжига. На том стоит всякое торговое дело. А товар свой я никому не навязываю. Не нравится, пусть не берут. Вот хлопцы пришли пива выпить. Я ж их не приневоливаю. Понравится — еще придут, не понравится — на том и делу конец. Так-тося. Прощевайте, господин учитель.
Можно сказать, он меня просто выпроваживал. Уходя, не удержался, чтобы не хлопнуть дверью.
С усилием вытягивая ноги из грязи, я думал: «А все-таки ему здорово от меня попало. Эти хлопцы завтра же всем расскажут, как я его живодером да мироедом обзывал. Подожди, я на тебя еще волостному правлению нажалуюсь». Но рядом с этими мыслями шли чередом и другие и все больше и больше тревожили меня. Я вспоминал, что когда отчитывал лавочника, а он укоризненно качал головой и хмурился, то в карих глазах его не было заметно никакой вражды ко мне. Больше того, глаза его смотрели на меня, казалось, доброжелательно и будто даже подзадоривали: давай, мол, еще, давай покрепче. Да и сами глаза эти с их особенной лукавинкой казались мне удивительно знакомыми, будто когда-то, может быть, очень давно, они поглядывали на меня с таким же дружеским лукавством.
Тревожное чувство какой то раздвоенности долго не давало мне в тот вечер уснуть.
С этим чувством я и проснулся и носил его в себе еще несколько дней.
Поздно вечером, когда я уже лежал в постели, но еще не спал, в наружную дверь класса постучали. Стук был тихий, осторожный. Кто бы мог быть в такой час? Да и стучат как-то особенно, будто остерегаются, чтобы на улице не услышали. Мне стало не по себе. Как-никак в школе я был один, а она стояла в сторонке от других домов, у обрыва к морю и вблизи глубокой, заросшей кустарником балки. Мимо этой балки, возвращаясь ночью с гулянки, хлопцы шли не иначе, как по двое, трое: боялись. Затаив дыхание я прислушивался, не повторится ли стук. И, когда он повторился, все, так же тихо и пугающе осторожно, я невольно вздрогнул. А минуту спустя опять: стук-стук-стук… На этот раз громче и требовательней.