— У тебя жизнь будет другая, — сказал он. — Ты можешь делать что хочешь. Ехать куда хочешь. Весь мир — твой. Тебе повезло, ты свободен.
Мы оба посмотрели в небо.
— Вот только бы войны не было, — сказал папа. — Только бы не начался заново этот идиотизм.
Я сунул руку в карман, дотронулся до расколотого сердечка.
«Господи, прошу тебя, — сказал я про себя, — пусть больше не будет бомб, не будет войн».
— Господи, прошу тебя, — сказал папа. Убрал противогаз обратно в коробку, дотронулся до Марииного венца, потом обнял меня за плечи. — Не допустят люди такой глупости. По новой — не допустят.
Мы чуть не столкнулись за пляжным кафе. Я-то искал Джозефа. Чуть не впилились друг в друга, он едва успел отклониться. Глянул на меня, потом опустил глаза.
— А, — говорит. — Это ты.
— Я.
Он двинулся было дальше.
— Джозеф — нормальный парень, — выпалил я.
— Да что ты?
— Просто любит показать свою силу.
— Или глупость, — пробормотал он.
Я шагнул поближе:
— Это ты о чем?
Он пожал плечами:
— Да так.
И опять двинулся было дальше.
— Мы с тобой будем учиться в одной школе, — говорю.
— Да что ты?
— Угу. Да.
— В «Святом сердце».
— Да.
Он постучал носком по стене кафе, вытряхивая из сандалий песок и угольки.
— Меня Бобби звать, — говорю. — Роберт.
— Правда? — говорит.
— Да. А тебя — Дэниел.
Он закатил глаза.
— Спасибо, что просветил, — говорит.
— Я вон там живу. Вон в том доме.
— Вон в том?
— Да.
Я хотел было сказать ему, где живет он, но не стал. Мы посмотрели друг на друга.
— Ты тут давно? — спросил он.
— Всю жизнь.
— Это давно.
Вокруг ворковали голуби.
— Здесь нормально, — говорю. — Иногда говорят, тут захолустье, но…
— Мой папа тоже так говорит. А еще говорит, что именно поэтому ему здесь нравится. Он хочет сделать про эти места книжку.
— Какую книжку?
— Фотоальбом. Говорит, хочет все запечатлеть, пока оно не начало меняться. — Он всмотрелся в меня. — Может, и ты попадешь в книжку.
— Я?
Я попытался вообразить себе книжку, где есть я. Когда играю среди сосен с Джозефом. Или когда стою в море с Айлсой. Или сижу у камина с мамой и папой.
— Папа профессор, — сказал Дэниел. — Преподает искусствоведение в университете. А мама — английский. — Он улыбнулся. — А твои родители кто?
— Папа — слесарь на верфи.
— На верфи?
— На судовой верфи. В Блайте. Маленькая такая, для маленьких судов. Мелкие траулеры, буксиры, всякое такое. Только сейчас он в отпуске.
— А твоя мама?
— Мама?
— Да.
Я пожал плечами.
— Ну, не знаю, — говорю. — Хозяйство ведет, все такое.
Стоим, как будто соображаем, что бы еще такое сказать. Я посмотрел на его обвислую футболку. С той стороны, где сердце, был значок с каким-то символом. Он перехватил мой взгляд и взял значок между пальцами.
— БЯР, — сказал он.
— Понятно, — соврал я.
— Борьба за ядерное разоружение.
— Знаю, — соврал я.
— А ты следишь за такими вещами? — спросил он. — Вообще за тем, что происходит в мире?
— Ну, не знаю, — говорю.
Он посмотрел на море. На горизонте собирались серые тучи.
— Когда тут холодает по-настоящему? — спросил он.
— Чего?
— Ну, здесь же север. Мы-то думали, что уже зима, а ее вроде нет.
— Будет, не переживай.
Я подумал: вот пойдет ветер хлестать в их широкие новые окна, а совсем рядом будут разбиваться огромные волны. Подумал про пургу и вьюгу, про летящий град и песок. Подумал про лед, который, было дело, облепил абсолютно все, даже пляж, даже кромку воды.
— Мы из Кента, — сказал он.
— Из Сада Англии!
— Верно. Мне не хотелось сюда ехать, но пришлось.
— Мы про него читали в младшей школе. Хмель, фруктовые деревья, длинное лето.
— Там очень красиво. Надо думать, ты там никогда не бывал.
— Нет.
— А вообще бывал где-нибудь?
— Папа был в Бирме. А мама — в Лурде.
— А-а.
— Видела там, как один мужик исцелился. До того десять лет ходил на костылях. А тут как отбросит их!
— Да неужели?
— Верное дело. Это было чудо.
Опять молчим, а потом он пожал плечами и двинулся дальше. Когда он проходил мимо, я померился с ним ростом. Сжал кулаки. Подумал, как оно выйдет, если придется драться.
— До встречи, — говорю.
— Да, — отвечает. — До встречи.
На той же неделе вышло так, что я проснулся совсем глухой ночью. Лежу и не могу заснуть. В голове крутятся гимны и молитвы. Зажег лурдскую лампочку. Положил туда серебряную монетку от Макналти и медяки от Айлсиного отца. Мария смотрела сверху вниз на Бернадетту и на мои приношения, лежавшие еще ниже. Я вырвал из тетрадки листок. Положил на него Айлсино сердечко, пририсовал вторую половину — на вид оно теперь было целое. На другой странице нарисовал символ БЯР. И написал:
«Прошу тебя, не дай нам допустить такую глупость. Больше никогда. Аминь».
Сложил листок вчетверо и запихал под лампочку.
Открыл окно, вдохнул запах моря и ночи. Под звездами совсем ничего не двигалось.
Вот только что это за звук примешивался к ворчанию волн? Голоса стонущих моряков? Свист воздуха у папы в горле? Джаз?
— Прошу тебя, — прошептал я.
В соседней комнате раздался папин кашель.
Лампочку я не погасил. Лег обратно. Папа все кашляет и кашляет, а я смотрю Марии в лицо.
— Прошу тебя, — шепчу. — Больше никогда.
Папа затих. И мы уснули в мире.
В воскресенье мы с папой пошли к утренней мессе, а потом ждали у входа в «Крысу». Съели хлеб и яйца вкрутую, которые принесли, чтобы разговеться. Утро было холодное, белое. Папа надел теплое непромокаемое коричневое пальто. Слышны были курлыканье, посвистывание, шорох крыльев, а потом под облаками появилась стая гусей — они огромным треугольником летели к югу.
— Рано они нынче, — сказал папа. — Наверное, почуяли что.
Скоро подошел автобус, мы сели в хвосте, и он покатил в Ньюкасл. Я держал кулаки — чтобы Макналти оказался на месте.
— А он тебя узнает? — спросил я.
— А бог его ведает. Дело-то давнее. Хотя он бы, наверное, и в те дни меня не узнал.
Папа улыбнулся:
— Он скорее тебя узнает, сын. Своего умницу-ассистента с прошлой недели.
Мы въехали в центр города. Слезли у памятника, под ангелом. Папа, проходя мимо, кивком поприветствовал каменных солдат, перечисленных поименно.
— Ангелы! — прошипел он.
— Ангелы?
— Не видал я там ангелов, Бобби. Никто не склонялся с неба, чтобы помочь. Видел я только муки и боль и разбитые молодые жизни. Война, чтоб ее, не имеет ничего общего с ангелами!
Надо всем висели воскресная тишина и покой. На улицах тишь. Все закрыто. Газетчики стоят на углах. С первой полосы «Пипл» таращатся одинакового размера фотографии Кеннеди и Хрущева, а между ними фальшивая слеза. И надпись: «МИР РАСКОЛОЛСЯ». Автобусов мало, машин и вовсе нет. Многие пешеходы, как и мы, направляются к набережной. Каблуки наши стучали по тротуару, отскакивало эхо.
— Нежарко, — сказал папа, поежился и поплотнее запахнул пальто — зарядил холодный дождик.
Мы шли под уклон по Дин-стрит. Сверху нависали высокие здания из почерневшего камня. В них были врезаны арки и темные каменные лестницы: они назывались Собачий Прыжок, Сломанная Шея, а еще тут были Черные Ворота и Угол Аминь. За ними как раз зазвонил колокол на соборе Святого Николая.
Последний поворот. Тучи так и навалились на верхний пролет моста. Кричали невидимые чайки. От лотков валили дым и пар. Река распухла, маслянисто блестела и почти не двигалась.
Мы задержались перед шутейным лотком, посмеялись над ненастоящими прыщами и ожогами, масками обезьян, ногтями, которые якобы врезались в пальцы, пукающими пакетами, бутылочками со всякими запахами. Пошли дальше, к нам подошла цыганка, показала на морщинистой ладони бумажный кулек.
— Средство от всех болезней, — шепчет.
Развернула кулек, внутри — какие-то семена и толченые листья.
— Возьмите, сэр, — говорит. — Цыганка собирала, при полной луне.
Я пошел дальше, а папа затормозил. Она дотронулась до его руки.
— Лечит кровь, дыхание, кожу, глаза, мозги, — говорит. — И сердце лечит.
Так и держит его.
— Вас что недужит, сэр?
Он покачал головой. Она вложила кулек ему в руку.
— Возьмите, сэр.
Он облизал губы, пожал плечами, дал ей монетку.
— Спасибо, сэр, — говорит. А потом как заглянет мне в глаза: — Ты будешь счастлив в любви, — говорит. — Это я тебе бесплатно.
Повернулась и ушла.
Папа сунул кулек в карман. Посмотрел вниз.
— Всегда одно и то же, верно? — пробормотал. Попробовал ухмыльнуться. — Вечно пристают, не отделаешься.