Я подумал, что он ведь, в сущности, сам собирается вот так же подставить завтра свою жизнь под пулю Шварца. И тоже только для того, чтобы защитить свою честь. Но я не стал ему ничего говорить.
— О честь, честь… — вдруг сказал он и вздохнул. — Люди придают своей чести такое большое значение, что из-за нее готовы ее же и потерять. — Он усмехнулся. — Представь себе: двое взрослых людей стоят и стреляют друг в друга из-за какого-то слова! Какое неуважение к жизни! Какое неуважение к роду человеческому!
Он немного помолчал, а потом шепотом произнес то самое, о чем я только что подумал:
— И я сам собираюсь завтра разыграть этот нелепый спектакль. Кто бы мог поверить?
Его слова развязали мне язык.
— Но почему бы вам не отказаться?! — воскликнул я. — Ведь еще не поздно. Вы можете прямо сейчас написать Шварцу, что не желаете участвовать в его дурацкой дуэли. Хотите, я сам напишу за вас такое письмо и сам его отнесу?
— И что же ты в нем напишешь, друг Давид? — весело спросил Розенталь. — «Уважаемый господин учитель, мой сын Генрих Розенталь не сможет завтра прийти на дуэль, потому что он очень боится»? Нет-нет, друг мой. Это не поможет. Не в этот раз. Понимаешь, дело ведь не только в рисунке. У нас со Шварцем давние счеты. Между нами еще с той поры осталось несколько нерешенных вопросов. И у каждого из нас есть пара-другая незаживших ран. Так что стреляемся мы на самом деле именно из-за этого. И именно поэтому наша дуэль неотменима.
Он помолчал и потом сказал совершенно неожиданно:
— Все-таки ты и я, мы принадлежим к разным поколениям, совершенно разным. Вот я, например, полагаю, что Шварц законченный безумец, и, несмотря на это, по каким-то странным и нелогичным причинам я испытываю симпатию к нему. Я его, если хочешь, понимаю. А ты — нет. Все дело в том, друг Давид, что мир вокруг нас все время меняется. О, как он быстро меняется! То, что вчера было хорошо, сегодня плохо, а что вчера считалось красивым, сегодня считается уродливым. Мода — я имею в виду моду на все в жизни, не только на одежду и прическу, — эта мода меняется так часто, так быстро и непрерывно, что это просто… это просто утомительно. И не все могут приспособиться к такому темпу. Возьми того же Руди Шварца. Он явно не может. И тогда он хватается за последнее — он просто отказывается от попыток угнаться. Он останавливается. Возвращается к своему прежнему, привычному темпу и к прежней, привычной жизни. К тому времени, в котором ему было хорошо. Пытается вести себя в новом мире по старым правилам и законам. Я вижу, ты не можешь до конца понять, о чем я говорю, верно? Ну ничего, придет время, и ты поймешь. Я ненавижу эту банальную фразу, но, увы, — она совершенно точна. Время не лечит, но оно иногда награждает людей пониманием.
Розенталь встал и протянул мне руку. Он явно хотел остаться один.
— Знаешь, друг Давид, — он поглядел на меня внезапно заблестевшими глазами, — скажу на прощанье, хотя тебе это наверняка покажется странным. Я не могу его ненавидеть. Даже сейчас не могу.
Это было последнее, что он мне сказал в тот вечер, после того как я вернулся к нему с полпути. На этот раз я уже помчался домой как безумный — прямиком к теплому дому под холодный родительский душ. А сейчас, сидя на кровати и гладя Багза, я подумал, что ведь Розенталь очень, в сущности, прав. Мир и в самом деле меняется так быстро, что остается очень мало вещей, которым можно доверять, и еще меньше — людей, на которых можно положиться до конца. Но что безусловно — это то, что человеческая жизнь важнее всего остального, может быть, даже важнее чести, хотя тут я действительно не все до конца понимаю. И еще я подумал: наверно, есть еще несколько вещей, которые будут правильными и неопровержимыми даже через миллион лет. Но тут я вспомнил, что, пока я здесь занимаюсь такими отвлеченными размышлениями, Розенталь там готовится к дуэли, на которой может погибнуть. Да что там «может» — наверняка погибнет, ведь Шварц не зря был чемпионом университета по стрельбе. Нет, я должен во что бы то ни стало спасти Розенталя от этого дикаря из Гейдельберга, и при этом спасти в одиночку, потому что сам он уже, кажется, примирился со своей неизбежной гибелью.
Я быстро разделся и залез под одеяло. Но как тут уснешь, когда у тебя в голове все время стучит маятник, неутомимо отсчитывающим те несколько часов, которые остались до роковой минуты, когда Розенталь и Шварц разойдутся на десять шагов и повернутся лицом друг к другу с заряженными револьверами в руках. И это будет не где-нибудь на берегу реки Неккар в далекой Германии, а совсем недалеко отсюда, в маленьком саду возле кибуца Рамат-Рахель.
Нет, я должен предотвратить эту дуэль.
Но как?
Всю ночь я не мог сомкнуть глаз из-за этих мыслей.
Наутро я первым делом помчался к Вере.
Сейчас объясню почему, но сначала я, наверно, должен рассказать вам, кто она такая, эта Вера, к которой я побежал.
Вера была еще совсем молодой, когда началась Вторая мировая война. Нам рассказывали в школе, что Страной Израиля управляли тогда англичане по мандату Лиги Наций. Муж Веры, Авраам, вступил в британскую армию, и его послали в Ливию, на которую с запада наступали немецкие войска под командованием генерала Роммеля. Авраам был по профессии врач, и у него была здесь своя клиника, но он просто не мог оставаться в Стране, зная, что в ту минуту буквально каждый человек был жизненно необходим на фронте, где шла война против нацистского зверя. Я говорю «нацистский зверь», потому что Вера всегда называет этим словом немцев тех времен. Когда я был еще ребенком, то думал, что она имеет в виду настоящего зверя — какое-нибудь страшное чудовище, огромного воскресшего динозавра, на войну с которым выступил весь мир. Но потом я понял, что она говорит про зверя в переносном смысле.
Как бы то ни было, Авраам вступил в британскую армию и отправился в Ливию. Через месяц Вера получила от него первое письмо. Он писал, что находится в маленьком пограничном городке, где сходятся границы Египта, Судана и Ливии. Он писал также, что там очень холодно по ночам, кормят плохо и он скучает. Когда он мобилизовался, они были женаты всего год, и Вере одной было очень тоскливо. И тогда она решила поехать к нему. Я знаю эту историю, потому что слышал ее от самой Веры. И хотя я слышал ее много-много раз, я готов слушать еще и еще. Вера рассказывала, что была тогда совсем молодой. Она незадолго перед тем приехала в Страну из Вены вместе со своей матерью. «Я в молодости была такой изнеженной и хрупкой — прямо как фарфор», — говорила она. Тем не менее она отправилась к мужу в ливийскую пустыню, даже не подозревая, какие трудности ждут ее в пути.
Она выехала из Иерусалима поездом и после долгой и утомительной дороги прибыла в Каир. Оттуда она отправилась дальше в дряхлом, жутко медленном ночном поезде, который качался с боку на бок и был битком набит арабами. Наутро поезд остановился где-то на берегу Нила, где Вере предстояла пересадка. Она вышла из вагона. На ней были два свитера, меховая телогрейка и шерстяной платок, потому что она помнила письмо, в котором Авраам написал ей, что ему холодно по ночам. Сойдя со ступеньки вагона, она тут же погрузилась по колено в раскаленный песок. Термометр показывал сорок один градус. Мне часто представлялась эта замечательная картина: тонкая хрупкая девушка, закутанная в мех и шерсть, медленно тонет в раскаленном золотом песке.
Потом Вера двое суток плыла на старом нильском пароходе. По пути она рассматривала огромные древние храмы Луксора, боролась с тучами зеленых мух и однажды ночью обратила в бегство забравшегося в ее каюту молодого воришку, который пытался украсть ее золотую цепочку. Последнюю часть пути по Нилу она проделала на фелюке — утлом суденышке местных рыбаков. Потом она еще двое суток ехала верхом на нервном, раздраженном верблюде и лишь затем, наконец, добралась до пограничного городка, где находился ее Авраам.
Мужа она нашла в лазарете, где тот лежал, сжигаемый жаром, в приступе какой-то странной пустынной болезни. В какой-то момент он понял — так он сам рассказывал ей поздней, — что его смерть, наверно, совсем уже рядом, потому что ему стали представляться какие-то фантастические картины. Он вдруг явственно увидел перед собой такое странное существо, которое никак не могло почудиться в этих местах даже такому поднаторевшему в лихорадочных видениях человеку, каким он стал за последние дни болезни. Как вы, наверно, уже догадались, этим фантастическим существом была его любимая Вера.
После войны Авраам демобилизовался, они вернулись в Страну и купили себе домик в квартале Бейт а-Керем в Иерусалиме. Авраам снова занялся частной практикой, а Вера, не желая быть только «женой врача», открыла рядом с домом небольшой магазин. Вначале она продавала там разные деликатесы, потом — декоративные украшения, затем перешла на домашнюю утварь, а кончила тем, что стала торговать подержанными вещами.