— Что такое комсомол? — спрашивал я у ребят.
Но они не знали. И только Шурка Румянцев уже знал, что такое комсомол.
— Коммунистический союз молодёжи — вот что такое комсомол! Это кто из ребят товарищ, кто за Ленина. Вступать нам надо!
И мы после уроков пошли «вступать» в комсомол, потому что давно уже были все «товарищи», «за Ленина», «против царя и всех буржуев», за то, чтобы земля принадлежала крестьянам, фабрики — рабочим. Один только Васька Лунь не знал, идти ему или не идти.
— Не примут меня. Ведь я казак!.. — говорил он, а сам с надеждой смотрел нам в глаза.
Всё разрешил тот же Шурка.
— А ты что, буржуй? Твой папаня разве беляк, а не красный партизан-кочубеевец? Может, ты за царя, а не за Ленина?
— За Ленина, — прошептал Васька.
— Тогда казачество твоё ни при чём! Казаки тоже разные бывают. Кочубей тоже вон казак, только он красный казак! Ясно?.. И ты, выходит, красный. Вон Ванька Головик — мужик, а мы его на порог комсомольский не пустим, потому что он богач. И отец у него богач, и все у них контрики и буржуи. Одних молотилок двенадцать штук, а курей да свиней и не сосчитать. А сами они работают хоть трошки? Батраки за них добро наживают.
Мы смотрели на Шурку как на взрослого — он всё знал. И мы пошли за ним гуськом по тропочке через площадь, прямо к дому, где на двери жирным плотничьим карандашом было написано: «Станичная ячейка комсомола».
— Ждите меня тут! — сказал Шурка.
Мы долго топтались перед этой дверью, пока наконец не вышел Шурка. По лицу его было видно, что дела наши плохи.
— С четырнадцати принимают… — сказал он коротко. — Меня, может, и примут. Я рослый…
Мы молча начали меряться с ним ростом. Выходило, что нам до комсомола не хватало кому три вершка, кому пять. А Лёшику не хватало все десять.
— А если сказать, что нам уже по четырнадцать? — спросил он у Шурки.
— У них за главного Колька Рыбалка… — ответил Шурка.
Вопросов больше не было: Колька знал нас всех. Наши биографии он мог написать и без нашего участия.
Но всё же мы решились. Тихонько открыли дверь и вытерли босые ноги о тряпку. Прошли гуськом в залу и остановились у стола, покрытого куском кумача.
Окончательно оробели мы, когда увидели, что рядом с Колькой сидит незнакомый нам парень, не нашенский, не станичник. На нём была линялая гимнастёрка, такие же шаровары, обмотки и тяжёлые английские ботинки — «танки». На левом боку у него висела казачья сабля, на правом — маузер в деревянной кобуре. А поверх всего этого на правое плечо была наброшена кавказская бурка.
— В комсомол пришли записываться! — догадался Колька.
Он не стал затруднять себя вопросами по нашим биографиям. Задавал только один вопрос, и то с усмешкой:
— Сколько лет?
Мы все отвечали, что нам уже «стукнуло» четырнадцать. Колька усмехался и говорил парню в бурке:
— Смотри, Всеволод! Оказывается, мы годки: одного года рождения, а я и не знал… Бывает же!..
Потом он старательно записывал наши имена и фамилии на листе синей обёрточной бумаги. Парень в бурке смеялся всё громче и громче, особенно когда к столу подошёл Лёшик Середа. Лёшик поступил в школу на год раньше срока. У него от рождения была очень разумная голова на плечах, но плечи его и на вершок не поднимались над столом, за которым сидели Колька и парень в бурке.
И кто бы мог подумать, что он, наш Лёшик, скажет такое, что потом решит нашу судьбу! На тот же самый вопрос: «Сколько тебе лет?» — он твёрдо ответил!
— Одиннадцать, двенадцатый…
Мы все так и замерли, уставившись на него.
— Одиннадцать, двенадцатый, — упрямо повторил Лёшик. — Но я всё равно за Ленина! И папаня мой был за Ленина, и братка старший, и дядя Василий!.. И я навсегда за Ленина, за красных. Вот и всё!
Мы хорошо знали, почему Лёшик сказал о родных «были»… Их расстреляли белые…
Парень в бурке перестал смеяться, решительно стукнул шашкой об пол и сказал:
— Записывай! Ведь они же вырастут. Обязательно вырастут! А надо, чтобы они выросли большевиками.
И мы вышли из дома уже с комсомольскими билетами. Правда, это были временные билеты, даже без печати, только со штампом, всё на той же синей бумаге, но на них значилось, что мы приняты в ряды Коммунистического союза молодёжи.
Увы, билеты действительно оказались «временными». Не прошло и несколько месяцев, как всех нас, кроме Шурки, без особых обсуждений на общем собрании комсомольской станичной ячейки перевели в пионеры. Сначала мы было обиделись, но когда узнали, что вожаком у нас будет Всеволод, смирились.
На первом же сборе пионерского отряда в школе Всеволод взял левой рукой кусок мела и написал на доске:
«К борьбе за рабочее дело будь готов!»
Мы хором ответили: «Всегда готов!» — и подняли правую руку в пионерском салюте, как научил нас Шурка.
Всеволод ответил нам тоже салютом, но только поднял он не правую, а левую руку. И тут мы заметили, что под буркой у него вместо правой руки болтается пустой рукав. Позже мы узнали, что руку он потерял на фронте. Но всё равно, даже однорукий, он, наш вожак, всегда был готов к борьбе за рабочее дело.
У нашего Бориса оказалась художественная жилка. Учитель рисования на первом же уроке сказал, посмотрев на рисунок Бориса:
— Да… Кажется, у этого белоголового что-то есть… Определённо есть художественная жилка…
И мы сразу в это поверили. Поверили, потому что не раз замечали, что видел Борис больше нашего и лучше.
Иногда притихнет он, уставится на какой-нибудь сучок в доске, а потом как расхохочется:
— Смотрите, ребята, какая смешная рожица из доски выглядывает!..
Смотрим мы на тот сучок и ничего, кроме этого самого сучка, не видим. Тогда Борис хватает простую соломинку и начинает нам показывать:
— Да вот же, смотрите! Вот у рожицы нос крючком, вот уши торчком, борода помелом и глаза рачьи…
Ну что ты будешь делать! И впрямь не сучок перед нами, а рожица смешная!
Рисовал наш Борис чем попало и на чём попало. Не было у него ни бумаги для рисования, ни красок, и негде было тогда, в первые годы революции, всё это достать.
Учитель рисования пробыл в нашей станице всего месяц или полтора, пока не освободили его родной город от беляков. Прощаясь, он подарил Борису цветные карандаши и картонную папку со шнурками. В папке Борис стал хранить все свои рисунки. Называлась она у нас «музеем».
В «музее» хранились и наши портреты, выстраданные не только художником, но и натурщиками: наш Борис не признавал никаких перерывов в работе, рисовал за один присест.
Счастлив был всякий, у кого в лице было что-нибудь приметное: нос горбатый или уши торчали, как лопухи. Мне досталось больше всех. Мало того, что у меня на лице, как говорил Борис, «не за что было ухватиться», на него нашёл стих рисовать меня в вечерний час на берегу нашей Куксы, речонки ничем другим, кроме комаров, не прославившейся. Мне тогда показалось, что местные комары не только сами слетелись попировать, но и созвали уйму гостей. Хотелось от зуда по-волчьи взвыть, но я терпел.
Портреты у Бориса получались, как говорили мы, «точь-копия». У Шурки Румянцева, самого старшего из нас, была фотокарточка, а в Борисовом «музее» был его нарисованный портрет. И все мы в один голос заявили, что на портрете Шурка «точь-копия», а на фотографии совсем не то. Шурка — да не Шурка. Парнишка какой-то, похожий на Шурку, надутый, с выпученными глазами…
В «музее» хранились не только наши портреты, но и портреты учителей и всех домашних Бориса, всех его соседей. И вдруг в папке стали появляться портреты совсем незнакомых людей. Правда, у всех у них были усы и бороды, но в то же время это были разные люди.
— Кто такие? — стали мы спрашивать Бориса.
— Потом узнаете, — отвечал он с улыбкой, а на следующий день в «музее» появлялся новый портрет человека с бородкой и усами.
Стали мы замечать, что наш Борис ходит со своей папкой в край станицы, куда ходить в одиночку нашему брату небезопасно: с «низовцами» мы уже давно находились вроде как в состоянии войны.
— Ты бы меня брал с собой, Борис, — сказал я ему. — Всё же не один, в случае чего…
— Ну что же, если тебе охота, пойдём завтра, — согласился он.
Я ожидал увидеть человека с бородой и усами, а встретил нас начисто бритый, худощавый казак в старом бешмете, в сатиновых шароварах, заправленных в шерстяные носки.
Борис сразу же достал из папки новый рисунок и протянул его казаку. Я заметил, что рука у Бориса при этом дрожала, а на щеках выступил румянец.
Казак долго смотрел на рисунок, потом положил его на стол и сказал, как будто прося прощения:
— Нет, Бориска, и этот не похож…
— Совсем-совсем? — упавшим голосом спросил Борис.