Не дослушав, не помня себя, не разбирая дороги, Шумов побежал к трамваю и через полчаса стоял уже в узком и тесном дворе, сдавленном со всех четырех сторон высокими домами вида чрезвычайно неприглядного.
У ворот жужжал своим колесом, сея желтые искры, точильщик, голосисто — на все этажи — хвалила свой товар дородная торговка клюквой.
Что ж, пока что все было в порядке. Именно в таком дворе, с неприглядными, потемневшими от времени стенами, с крикливой захожей торговкой, с железными перилами крутых скользких лестниц, и должна была поселиться по своим достаткам семья путиловского слесаря Таланова.
Заставив себя внимательно изучить прикрепленную над «парадным» входом проржавленную до дыр полоску жести с невнятными цифрами — номерами квартир (как трудно это было сделать — шумело в ушах, неистово билось сердце!), поднявшись затем на пятый этаж, Гриша остановился перед обитой рваным войлоком дверью и еле перевел дух. Здесь!
Пришлось переждать немного, чтоб не появляться в квартире Талановых запыхавшимся.
Наконец он решился, позвонил. После томительной минуты ожидания (значит, Нины нет дома — она сразу бы вышла на его звонок) дверь приотворилась, и он боком протиснулся в маленькую и совершенно темную переднюю. Из душного сумрака, пахнувшего почему-то валерьянкой и цикорием, донесся слабый голос:
— Сюда идите! Вам кого же угодно?
Гриша шагнул к светящейся щели — очевидно, это был вход в комнату — и увидел на пороге высокую старуху с худым гордым лицом.
— Мне… Мне Нину Таланову, — проговорил он запинаясь.
Лицо у старухи стало еще более заносчивым.
Кутаясь в длинную, свисавшую до полу шаль, она сказала:
— Я — Нина Георгиевна Таланова.
У Гриши упало сердце. Он начал несвязно объяснять причину своего появления.
— Вы взволнованы! — повелительно воскликнула старуха. — Я всегда безошибочно угадываю это. Идите же сюда!
Она крепко взяла его за руку цепкими худыми пальцами и ввела в комнату, тесно уставленную мебелью в чехлах, с металлическими венками и портретами на стенах. Портретов было так много, что они закрывали все обои. Где-то неподалеку играли на рояле.
— Садитесь, — сказала старуха. — Садитесь же, говорю я вам!
Она пристально вгляделась в Гришино лицо:
— Но как вы молоды! И как богаты! Вы богаты единственным достоянием человека — надеждами…
Прикрыв рукой лихорадочно блестевшие глаза, Нина Георгиевна продолжала:
— Позвольте, ведь вы же не могли видеть меня на сцене… Зачем же вы тогда пришли? Вот уже почти двадцать лет, как я не играю.
Гриша снова начал объяснять: какая ошибка… адресный стол… он вовсе не думал…
Но старуха не хотела слушать:
— Я нищая, у меня нет надежд! — По щекам ее вдруг потекли слезы. — А время уходит… жизнь уходит! Час за часом… день за днем… медленно, неслышно, как кровь из раны. Как кровь из открытой раны! — воскликнула она с силой.
Звуки рояля смолкли, и в комнату поспешно вошла тоненькая девушка в простом ситцевом платье.
— Как вы сюда попали? — строго спросила она Гришу, сдвинув брови и глядя на него упрямыми глазами. — Это все вы, бабушка! Опять вы не слушаетесь!
— Ну дай же мне с ним поговорить! — жалобно простонала старуха. — Я ведь всегда одна, всегда одна.
— И совсем вы не одна. Уходите! — велела девушка Грише. — Видите, как вы ее расстроили.
— Я ведь совсем не знал… Простите меня. — Григорий Шумов, сам расстроенный необычайно, заторопился к выходу.
— Вы, конечно, не виноваты, — прошептала девушка, выйдя с Гришей в переднюю. — Это я — села за рояль и не расслышала звонка. А ей нельзя видеть никого из посторонних. Теперь она весь день будет плакать… Ах нет, нет, молчите! При чем тут вы?
Выйдя из квартиры неизвестных ему Талановых, Гриша долго бродил по улицам.
Он забыл о своей неудаче: чего стоила она перед лицом настоящей человеческой боли? Какое прекрасное, гордое лицо было, вероятно, у этой старой актрисы в молодости! Конечно, она актриса. Она так любила сцену, что не выдержала разлуки с ней.
Поздно вечером он очутился незаметно для себя в Александровском саду, долго сидел там на скамейке у памятника путешественнику Пржевальскому, глядел на легкие колонны Адмиралтейства и уже почти закончил в своем воображении повесть о неизвестной ему актрисе, о жизни, которую он совсем не знал, когда почувствовал вдруг, что озяб, проголодался, из повести его ничего не выйдет и вообще он страшно несчастлив.
Он до того был несчастлив, что даже принялся утешать себя: может быть, еще не все потеряно. Многое еще впереди!
Впереди был университет.
Среди других зданий ничем особенным университет не выделялся.
Выходил он на Неву невысоким своим фасадом. Даже хлебная биржа с ее мощной колоннадой выглядела куда внушительней.
Гришу это на первых порах очень огорчило.
Зато в самом университете было нечто не совсем обычное, чего, пожалуй, нигде больше и не встретишь: знаменитый коридор. Он простирался через весь верхний этаж и кончался где-то вдали блестящей точкой, стеклянной дверью канцелярии.
Коридор был прославлен бурными сходками, собиравшимися здесь в былые годы. Тогда трое — четверо зачинщиков, крепко взявшись за руки, перегораживали его от стены до стены. Возникала запруда. На низкий подоконник вскакивал оратор: и напрасно растерянный вахтер пытался проложить себе дорогу в туго сбитой толпе, стремясь не то к ректору, не то в ближайший полицейский участок: наряд городовых с багроволицым приставом во главе прибывал к воротам университета, когда от запретной сходки не оставалось и следа.
Черносотенный министр со скандально громким именем — Кассо — долго вынашивал затею: рассечь крамольный коридор на части глухими перегородками, а из аудиторий прорубить во двор боковые выходы.
Но отшумели грозные годы, и затея Кассо была забыта. Сходки прекратились. Овеянные славой, они стали легендой.
Чинным и спокойным казался теперь знаменитый коридор, безукоризненно натертый воском, ярко освещенный семьюдесятью старинными, закругленными наверху окнами.
Гриша ходил по коридору (насчитал из конца в конец триста восемьдесят шагов) и все никак не мог привыкнуть к мысли, что он — именно он, а не кто-то другой, наяву, а не во сне — находится в том самом месте, где бурлили когда-то многолюдные сходки. Может быть, у этих самых дверей, ведущих в девятую аудиторию, звучали священные клятвы и гремел призыв:
«На баррикаду!»
Рассеянно глядел он, как в перерыве между лекциями прогуливались парами, группами, в одиночку студенты и вольнослушатели, в форме и в штатском, в тужурках, пиджаках, мундирах, косоворотках…
Юные первокурсники, иные — совсем еще мальчишки, с пухлыми по-ребячьи щеками, шагали рядом с усатыми дядями, попадались и бородачи, некоторые из них с шевелюрами до самых плеч. Встречались студенты и иного рода: не только выбритые тщательно, но и напудренные до синевы, затянутые в мундиры, при шпорах, с прямыми, как бы разутюженными проборами на спесиво вскинутых головах. Это, очевидно, так называемые белоподкладочники.
А вот прошли к выходу, звеня шпорами, два прапорщика в новеньких — с иголочки — кителях. Несмело пробирается куда-то седой человек с лицом, глубоко изрезанным морщинами, похожий на старого актера; его, впрочем, можно принять и за профессора.
Но это не актер и не профессор.
Это фельдшер из Баталпашинска, проживший долгую жизнь в мечте о высшем образовании. К старости он сколотил нужную, по его мнению, сумму и зачислился вольнослушателем на естественный факультет.
Невдалеке от него — фигура тоже по-своему любопытная: толстенький пожилой чиновник с петлицами надворного советника; у него выцветшие глаза, сизый нос, коротенькие баки. Уж этот-то чему надумал учиться на шестом десятке? Филологии, юридическим наукам? Впрочем, как и баталпашинский фельдшер, он только знамение времени: со второго года войны в университете стало так просторно, что всякие придирки к возрасту студентов, а тем более вольнослушателей, лишились своего смысла — все равно аудитории скоро начнут пустовать.
По той же причине здесь можно было встретить и барышень. Они совсем не походили на курсисток — очень нарядные, одетые по моде, с прическами замысловатыми и несомненно требующими от их обладательниц немалых забот.
Они были здесь только гостьями: уж конечно, ни война, ни пустующие аудитории, да и вообще ничто на свете не могло способствовать тому, чтобы женщин стали принимать в университет.
Присев — по примеру многих — на подоконник, Григорий Шумов смотрел на проходивших мимо студентов, серьезных и смеющихся, говорливых и сосредоточенных, беспечных и угрюмых…