Лешка приложил будильник к руке, рядом с часами, которые ему мама подарила, и говорит:
— Ходит точнёхонько, минутки и минутку.
— Хорошо, — сказала мама и поцеловала Лешку в висок. — Оставь.
Лешка ее тоже поцеловал и говорит:
— Он, мамуня, пять сорок стоит. Мама не ответила.
А Лешка поставил будильник на телевизор и поднялся.
— Ты с деньгами, мамуня, не спеши, — сказал Лешка, — потом, когда будут.
У меня даже медаль остановилась. Я почувствовал, что сейчас размахнусь и садану Лешке собачьей медалью прямо по башке. Пробить, может, и не пробью, а шишку наварю порядочную.
Я не успел ему садануть. Я, наверное, растерялся. А может, он слишком быстро ушел.
Мы сидели и смотрели телевизор. Про коммунистическую бригаду. Медаль крутилась у меня на пальце, как бешеная.
Вдруг будильник как зазвенит! Мама вздрогнула и очнулась. Нажала кнопку, чтобы он замолчал, и вздохнула.
— Отцу ничего не говори, — попросила она. — Не нужно. Пять рублей все равно не деньги. Выкроим…
На другой день я потихоньку сунул будильник в карман и поехал на Васильевский остров. Я продумал все, что выложу своему родному братцу. Я целых пять уроков готовил речь. Я сидел в классе лучше любого отличника.
Меня даже вызывать не стали. Подумали, наверное, что заболел.
В кармане на груди торопливо стучал будильник. Он так спешил, словно отстукивал последние минуты. Но я совсем не собирался швырять будильником в Лешкину голову. Зачем портить хорошую вещь?
Я уже поднимался по Лешкиной лестнице и вдруг остановился. У меня мелькнула идея. Совершенно сногсшибательная. Я повернул обратно.
Во дворе длинными полосами лежали синие тени. Весеннее солнце начисто высушило асфальт. Земля тоже уже подсохла и была утрамбованной и чистой. От нее пахло, как на даче из бабушкиного погреба.
Немножечко грязи я разыскал в углу двора под щепками. Но грязь плохо прилипала к ботинкам. Пока я дошел до парадной, она вся отвалилась. На асфальте не оставалось никаких следов.
И тут я вспомнил, что рядом есть порт. А в порту замечательная грязь, которая не просыхает даже в самое жаркое лето. Я отправился в порт.
В узком коридоре между огромными штабелями ящиков смолисто поблескивали лужи. В них всеми цветами радуги сияли керосиновые пятна. Я прошелся по радуге. Густая грязь чавкала и тянулась с подметок липкими сосульками.
Но на обратном пути я стал замечать, что мои следы постепенно слабеют. Вскоре они пропали совсем.
Тогда я опять повернул в порт. Я разыскал кусок толя и наскреб в него солидную порцию замечательной грязи. Толь не сворачивался. Пришлось нести его, как совок. И мне было наплевать, что прохожие смотрят на меня, как на чокнутого.
На Лешкиной площадке я положил толь в угол, потоптался в грязи и решительно позвонил. Сердце стучало наперегонки с будильником.
— Сергуня, милый, заходи, — обрадовался Лешка. — Какой ты молодец, что заглянул. Я сейчас, только руки сполосну. Галюня, посмотри, кто к нам!
Он пошел в ванную. А я прямиком в комнату. Галюня лежала и читала. Мне даже показалось, что она и не вставала с тех пор. Она мне кивнула. Я храбро затопал прямо через шикарный ковер с цветками и зелеными закорючками.
Мои ботинки впивались в закорючки и еще немного повертывались на носках. Будильник я поставил на стол, рядом с моей и Вовкиной законной лампой.
Я успел выскочить в прихожую. Из ванной появился Лешка. Он расчесывал волосы.
— Ну что, Сергуня? — спросил он.
— Милый Лешуня, — сказал я, — ты сегодня отлично выглядишь. Ты у нас молодцом. Мама просила передать, что будильник ей не нужен. Можешь, родной, кушать его сам, с маслом или вообще, как пожелаешь.
Лешка ошалело хлопал глазами. Рука с расческой так и застыла у него на голове.
Я вылетел на лестницу. В спину ударил крик:
— Какой ужас, Леша! Иди сюда, Леша!
Прыгая через три ступеньки, я помчался вниз. Я совсем забыл о своей речи, которую готовил целых пять уроков.
Вдоль забора раскинулись пышные кусты сирени. Сирень давно отцвела и теперь выбросила свежие побеги с чистенькими гладкими листочками.
По бокам калитки две березы. Они соединились кронами, и над входом в мухинский дом получился густой зеленый шатер с висящими точно плети ветвями. Тропинка под шатром усыпана коричневатой, будто луковая шелуха, лузгой. Это березы выстлали рыжий ковер из своих облетевших сережек.
И сирень, и березы около дома посадил Варин отец. В тот год, когда они с мамой поженились. И дом тоже срубил он. И скамейку, на которой сейчас сидела Варя, уцепившись за нее руками, поставил тоже он, Варин отец. Говорят, раньше у него все горело в руках. Теперь же скамейка давно подгнила и вот-вот завалится. А поправить ее в мухинском доме некому. В мухинском доме давным-давно все разваливается и еле держится.
В скамейку Варя вцепилась так, словно боялась, что ее стянут отсюда силой. А вообще-то у нее был довольно спокойный вид. Она даже покачивала ногами. Сцепила их туфелька на туфельку и покачивала.
Эти красные туфельки подарил Варе брат. Совсем недавно подарил, весной, вскоре после демобилизации. Приехал, устроился в ремонтные мастерские и с первой же получки подарил Варе туфельки. «Моей сестренке-завихренке, — сказал он. — А то стыдно смотреть, в чем ходишь». Он еще до армии называл Варю сестренкой-завихренкой.
Но она тогда была маленькой, только перешла в шестой класс.
Вылинявшее за день блеклое небо постепенно наливалось зеленью. Близился вечер. И вместе с его приближением Варю медленно окутывало тупое и злое безразличие. Это — как после контрольной, когда она уже позади. Сначала дрожишь, трясешься, а получишь двойку — и становится все трын-трава.
— Ой, у меня сестренка-завихренка! — смеялся в таких случаях Коля. — Чисто ядерное горючее.
Во двор безмолвно и виновато, будто боясь кого-то разбудить, стекались соседи. Шли со всего поселка. Угрюмо шуршали по рыжему ковру под березами. Смущенно покашливали в кулаки. Перешептывались. Качали головами. Курили. Кто заходил в дом, кто оставался во дворе.
За Вариной спиной, через распахнутые окна, слышался звон посуды и ножей с вилками. Там накрывали стол. А Варя сидела и покачивала красными, одна на другой, туфельками.
— Вот сюда, Ксюша, — бодро говорил за Вариной спи-пой отец. — И вот сюда. И огурчиков еще достань.
У него всегда перед выпивкой голос становился бодрым и чуточку суматошным. Точно отец боялся опоздать или опасался, что ему не хватит. И даже то, что случилось, не изменило его. Но может, это Варе лишь казалось? Может, отец просто так умело держался? Мама вон как раскисла. Нужно же кому-то держаться.
К Варе молча подсела мамина сестра, тетя Наташа, обняла за плечи.
— Варюша, — шепнула она, пытаясь прижать девочку к себе.
— Да чего вы?! — отдернулась Варя и стала еще быстрее раскачивать туфельками. — Отстаньте вы все от меня!
— Не нужно, дружок, — примирительно сказала тетя Наташа. — Чего уж теперь.
Они все говорили: «Чего уж теперь». Теперь! А раньше? Сами ни теперь, ни раньше палец о палец не ударили. Даже наоборот, помогали, чтобы так случилось. Мама вообще за последнее время словно выдохлась. Вспыхнет, накричит и снова помалкивает, будто ее ничего не касается.
Перед глазами у Вари снова встали две новенькие половинки пиджака. Они висели на спинке стула, скрепленные сзади у воротника английской булавкой. Половинки держались лишь на одной булавке. Отец целую ночь стрекотал на швейной машинке, и утром Варя увидела на спинке стула эти две странные половинки.
— Почему у тебя пиджак… такой? — удивилась она. То, что отец в последнее время стал шить совсем из рук вон, Варя знала. Но чтобы пиджак не застрочить сзади от самого воротника до низу, такого она еще не видела.
— Так зачем сшивать-та? — бодро сказал отец. — Так удобней одевать будет.
Удобней? Варю точно оглушило этим спокойным и практичным «удобней». Она вдруг с неожиданной отчетливостью поняла, почему удобней. Ведь это Коле вовсе не на свадьбу! Колину спину больше никто и никогда не увидит. Никогда! И снимать этот пиджак Коля уже никогда не снимет. На него наденут пиджак раз и навсегда. На все время, сколько будет светить людям солнце.
До этого несшитого сзади пиджака Варя все видела, будто со стороны, как в кино. В кино иной раз ужасно страшно, и сердце совсем заходится. А сама в это время сидишь и лузгаешь семечки. Ведь все невсамделишное там, на полотне, и не с тобой. И вроде жутко, и в то же время интересно, и знаешь, что прибежишь сейчас домой, а у мамы на столе, в глубокой тарелке, прикрытые полотенцем, горячие оладушки.
— Чего уж теперь, — повторила тетя Наташа. — Ты бы лучше о маме подумала. Ей-то каково?