А может, Йожо все выдумывает!
Но ведь про кабели, самолеты, автомобили, ракеты и атомные взрывы — это все правда! Когда туристов бывает немного, нам разрешают в столовой смотреть телевизор. И из передач я знаю, что все это правда. Может быть, Йожо и придумывает, но не все, а только кое-что! Кое-что берет из настоящей жизни, а кое-что выдумает. Ведь в стихах можно фантазировать! Я, например, сомневаюсь, чтобы рыбы умели плакать.
Но и без этих плачущих рыб мне было страшно.
А ведь это еще не конец.
Я снова вернулся к рыбам. После них стояло:
Но я громко кричу: прекратите! Довольно! Спит Габуля.
И стихия ее — тишина.
Я приказываю солнцу: явиться утром в 4.45.
И лучом щекотать в носу у Дюры,
И у всех маленьких мальчишек,
Чтобы не спали долго, негодники,
Чтобы вовремя проснулись птицы И миру смелость принесли.
Я вскочил с постели и все стоял, стоял и стоял посреди комнаты. В голове у меня мелькали неясные, непонятные мысли.
Бояться я перестал, но мне вдруг стало очень грустно. Сначала я не знал почему, но потом понял, что из-за Габули и из-за Йожо. Из-за Габули потому, что она у нас еще такая маленькая. И ей могут угрожать всякие страшные вещи. А из-за Йожо потому, что он такой большой и сильный и может приказывать даже солнцу. И все это из-за нас, чтобы никакое зло не угрожало ни Габуле, ни мне, не грозило детям, цветам и животным. Мне было грустно, и я чуть не ревел. Потому что в обычной жизни Йожко вроде не так уж и любит нас, а вот в этих стихах — очень. В этих стихах он любит нас больше всего на свете.
Когда я читал эти строки, я вдруг почувствовал себя маленьким, хотя я вовсе не маленький, а для своего возраста и вовсе даже длинный. Я восхищался своим братом, потому что он не испугался охватившего мир ужаса, он прикрикнул на него так же, как однажды, когда мы брели зимой в темноте из школы и на нас напала стая одичавших собак. Я ревел от страха, и слезы замерзали на моих щеках. Но Йожо остановился и, крикнув на собак, стал швырять в темноту сначала свои галоши, а потом запустил портфелем. Когда псы поняли, что мы их не боимся, они отступили и дали нам пройти. Я и сейчас еще уверен, что это были вовсе не собаки, а самые настоящие волки. Я помню, как они скулили и выли в темноте.
Когда я читал стихи моего брата, я был таким же маленьким, как тогда зимой.
Но вместе с тем я чувствовал себя храбрым. Я сумел бы пойти против всех, кто захочет обидеть Габулю и других маленьких детей. Я знаю, почему Йожо написал, что птицы делают мир более смелым. Птицы ничего не боятся, они поют, даже когда в долине лежит густой туман, густой как молоко, и никто ничего не видит. И птицы ничего не видят. Они ведь тоже могли бы бояться, но они не боятся, а поют еще громче, чтоб придать смелости всем остальным живым существам.
И вот я стоял посреди комнаты и не понимал, как это один и тот же мальчик может быть одновременно и грустным и счастливым, испуганным малышом и храбрецом. Я совсем запутался, и мне пришлось вслух назвать себя по имени, чтобы убедиться, что этот грустный и счастливый, испуганный и храбрый мальчишка — я! Потом я громко произнес имя своего брата. Йозеф Трангош, наш Вок, — поэт.
В эту минуту я стал еще и гордым.
Но тут же поскромнел, потому что сам-то я едва могу написать две фразы в рифму, а ведь это еще не стихи.
Наконец я сдвинулся с места, схватил все Йожкины одеяла и принялся изо всех сил трясти их, чтобы у мамы не было причины вспоминать про виселицу и чтобы хоть как-то отблагодарить поэта. Я ходил по комнате и топал, чтобы внизу в кухне слышали мои шаги. Я выбивал одеяла и складывал их. Но все время меня что-то мучило. Мне уже не хотелось слышать тихий шум дождя, я не мог больше лежать, лениво развалившись на постели.
Прибежала Габулька с яблоком и сразу же сунула свой нос в черную тетрадку.
— Исчезни, Габец, — сказал я ей вежливо. — Ведь читать ты еще не умеешь, значит, нечего зря совать свой нос.
Она огрызнулась:
— Это я-то не умею? — и заглянула в книгу. — Это «э», а рядом с ним «а».
Я взглянул в тетрадь, и кусок яблока остановился у меня поперек горла. Я быстренько пробежал глазами строчки:
Печаль гнездится в кронах,
И подползает черный змей.
Чудовища одолевают,
Из ослабевших рук выпадает меч.
И звонит погребальный звон.
Тебя со мною нет.
Я вырвал у Габки тетрадь из рук. Не хватало только, чтобы такие вещи читал пятилетний карапуз! У нашей Юли наверняка шариков не хватает. Надо же — учить такую малышню алфавиту!
— Беги скорее! Не слышишь, что ли, — начал я представление, — тебя Крампулька зовет!
К счастью, в этот момент Крампулька действительно раскудахталась во все горло. Габка забыла про чтение и выбежала вон. Крампульку она любит больше всех кур на свете.
Стихи были короткие и совсем не такие, как те два. Меня удивило, что наш Йожа все-таки побаивается, когда ночует в лесу один. Хотя все равно торчит там до самого утра. А я-то думал, что у него железные нервы. Когда перестанет лить дождь, влезу на дерево и поищу в его шалаше, нет ли у него там какой-нибудь сабли. Про погребальный звон это он все выдумал. Никакого звона у нас в горах не бывает. И в деревне тоже. В деревне вообще нет колоколов.
А последняя строчка не иначе, как про Яну из Ружомберока. Не хватало только нашей Габке это прочесть! Она, конечно, тут же кинулась бы к Йожке, начала приставать. Хорош бы я тогда был. Вока вообще нельзя ни о чем расспрашивать, а уж про Яну и вовсе. Ох и засыпался бы я!..
Меня взяло сомнение, правильно ли я делаю, что читаю Йожкины стихи. Если бы он хотел, чтобы кто-нибудь их прочел, то отдал бы в газету, за это платят. Так ведь зарабатывать легче, чем на строительстве дороги. И я сразу понял, что, застукай он меня здесь сейчас, не миновать мне пары хороших затрещин, хотя вообще он нас с Габкой никогда не бьет.
Я решил поскорей покончить с этим. Вот вытрясу сейчас пыль из Габулькиных одеял и спрячу тетрадку обратно, где была. Я возился с одеялами, а Вок все не шел у меня из головы. Каким же разным, может быть человек! Наш Вок учится хорошо, а люди думают, что он туповат, потому что Вок очень молчалив и почти совсем не разговаривает. И не только чужие люди, я и сам так про него думаю. Одна только мама так не считает. Но о том, что наш Йожо поэт, ей даже и во сне не снилось. Это мое открытие.
Я не знал, что и люди умеют маскироваться, как животные. Наш Вок — словно горный орел. Когда орел сидит, он похож на уродливый серый кусок гранита, но стоит ему раскинуть крылья и подняться к облакам, каждому становится ясно, что над горами парит царь пернатых.
Я отдал бы, кажется, миллион крон, если бы мог обо всем поговорить с самим Воком. У меня, конечно, этого миллиона пока еще нет, но я знаю, что даже если бы и был, мне все равно ничего не поможет. Он такой, наш Вок! Ему наплевать почти на все — кроме Яны. А эта противная девчонка вот уже три недели не пишет. Если бы от нее пришло письмо, то хоть один денек с Йожо можно было поговорить, как тогда, когда он взял меня с собой на Седло. Правда, и тогда он был не бог весть как разговорчив. Но все равно с ним интересно.
Да только эта дура не пишет. Все девчонки глупы, как гусыни, они меня не интересуют. Ругать я их не ругаю, но мне с ними до одури нудно. Мне нравится только Моника из «И один в поле воин», та, что помогла французским партизанам. Но только ее сбил гестаповский грузовик, когда она ехала на велосипеде по дороге, и она умерла.
С Яной я не знаком, но охотно бы с ней встретился и сказал все, что о ее персоне думаю.
— Мамуля, — крикнул я из окна, — сколько пробило?
— Двенадцать, — высунула Юля голову и бросила мне наверх что-то завернутое в бумагу.
Я поймал. Сырая картофелина! Потом ко мне взлетел кусок пирога, но его я не поймал. Прибежала Крампуля, клюнула и принялась громко кудахтать, созывая цыплят. Медленно прошествовал Страж, рявкнул на квохтуху, цыплят словно ветром сдуло, а он деликатно заглотнул пирог.
Мы с Юлей рассмеялись: она внизу, я наверху.
— Значит, говоришь, двенадцать, наверняка не больше? — спросил я еще раз.
— Двенадцать ноль пять, — уточнила Юля. — Ты уже проголодался?
Еще чего, проголодался! Я просто хотел, знать, не бродит ли уже наш Йожо вокруг дома. Если двенадцать, значит, еще нет. С работы он приходит только в два.
Я снова достал его тетрадку со стихами, дав себе клятву, что только загляну в нее одним глазком и прочту всего один-единственный стишок. Тетрадь была почти вся исписана, но мне как-то не хотелось больше рыться в ней. Посмотрю только один-единственный, последний, тот, за которым уже идут пустые страницы. Самый последний!
Последнее солнце. Красное блюдце над всем вознесла
Белесая мгла.
Последний мой день. На гроб его
Зеленый венок.
Хочу уйти в великое одиночество.
И уйду.
В великое одиночество, где мамы уже не будет.
Где не будет тебя,
И тебя тоже,
Только я один, Счастлив, Безмолвен, Велик,
Каким никогда я не был в живых.
Я замер и целую вечность не мог сдвинуться с места. Мою голову раздирали страшные мысли.