Вдруг земля расступилась, образовав котловину. Над котловиной, как ручка у лукошка, полного ягод, стояла радуга. Словно выкрошились из неё осколки и упали, покрыв котловину бисером. Это была роса. Она не иссыхала здесь в жаркий полдень, сверкала на каждом цветке, на каждой малой былинке. Гришка боялся ступить дальше, чтобы не смять, не попортить сверкание. Он стоял, распахнув глаза во всю ширь, и разноцветение, хлынувшее в них прохладным потоком, сгустило голубой цвет Гришкиных глаз в пристальный синий.
— Слышишь, Гришка, — раздался тоненький звонкий голос. — Не опасайся, ступай.
От этого голоса Гришке полегчало. Пружина, свившаяся у него под грудью и остановившая его дыхание, распустилась. Гришка вздохнул. Голова у него закружилась от плотного певучего аромата, который в Гришкином воображении окрасился в нежно-сиреневое.
— Дыши легче, — сказал тоненький звонкий голос. — Меня карась Трифон послал. Сказал: «Шлёпай, Проныра, Гришка в Весеннюю землю идёт. Она его ослепить может, обескуражить».
Гришка глаза опустил, разглядел у своих ног весёлого лягушонка.
— И не бойся, — сказал лягушонок. — Ступай вперёд. — И, засунув два пальца в широкий рот, свистнул пронзительно.
Гришка шёл по котловине, и возникало в его душе ощущение цвета и звука, света и тени, сливаясь в простое слово — Родная Земля. И как бы заново нарождались в Гришкиной голове слова, такие, как «радость», «щедрость», «великодушие». А такие слова, как «слава», «триумф», «непреклонность», перед которыми Гришка раньше робел, как бы растушёвывались, теряли чёткие очертания.
Гришке стало легко и покойно. Остановился Гришка.
— Хватит для первого раза, — сказал ему лягушонок. — Ты уже больше часа стоишь. Застыть можешь. Зачарует тебя красота… Кстати, тебе немедленно домой торопиться нужно.
— Сейчас… — Гришка ещё раз окинул взглядом Весеннюю землю, которая как бы раздвинулась от его взгляда, и пошёл.
Хотел полететь было, но груз красоты и смятения оказался для него пока что невзлётным.
Сейчас же умойся…
Деревня стояла недалеко. За мостом.
В избе дядя Федя рубашку гладил. Шлёпал наслюнённым пальцем по утюгу, дул на ошпаренное и брюзжал:
— Пестряков, не маши веником — подметай. Из углов захватывай.
Девочка Лиза посуду мыла.
Козёл Розенкранц и щенок Шарик с букетами толкались на автобусной остановке.
Гришке дядя Федя скомандовал:
— Сейчас же умойся, причешись, чистую майку надень и все ссадины йодом смажь.
Гришка спросил с ходу:
— Товарищ Гуляев приезжает?
— Мама твоя приезжает, — ответила ему девочка Лиза. — Ух, бестолковый…
И Гришка взлетел. Свободно и просто. Легко и стремительно. Всё выше и выше. И беспредельно. Уже понимал Гришка, что лишь разговоры о счастье всегда одинаковые, само же счастье бывает разным, что летать от счастья не обязательно, в некоторых случаях даже вредно, можно просто присесть в уединении и долго глядеть на свои усталые руки, можно даже заплакать.
Чтобы не теребить это слово попусту, Гришка спрятал его в самые чистые кладовые сознания. Пусть там находится до особого случая.
«И всё-таки ссадины нужно йодом смазать, — решил он. — Умыться нужно, уши почистить, причесаться и новую майку надеть».
Лазоревый петух моего детства
Рассказ о себе
Тогда я пошел в первый класс. По холмистым полям. Сквозь степенное жито. Через речку Студёнушку — по двум жердочкам.
Шел под небом, таким голубым, которое, кроме детей, видится матерям в еще неразгаданных глазах новорожденного да сморенным войной солдатам.
Школа учила ребят в большой и чванливой деревне в трех верстах от моей деревушки: сейчас уже нет ее, деревушки той, только след в моей памяти, только запах необъяснимый, который вдруг налетит неведомо откуда, обоймет сердце, укутает его в тишину, и тогда нарождается в душе та странность, что преобразует утомительное, ставшее от привычки нереальным существование в сердобольную зрячую жизнь, окрашенную позабытыми жаркими красками.
Ласточки сидели густо по телеграфным струнам. Лягушата скакали в спешке по делам своего вольного озорства. Кроты подставляли ветру слепые рыльца. Да еще гудела, стрекотала, звенела вокруг насекомая мелочь.
И никто не провожал меня в школу, и день тот, день первый, позабылся бы, стерся в памяти, но в большой деревне, в богатой ее середке, под усмешку узорчатых окон на голову мне слетел петух. Как архангел, мечом опоясанный, он низринулся на меня с церковной ограды.
Я сражался с ним, размазывая под носом обиду и ярость. Норовил разбить его насмерть носком башмака. Разве мог я тогда понимать, что петухи нашего детства бессмертны.
Он был мастером драк, соображал хорошо и, отскакивая, чтобы снова напасть, красовался: выгибал шею, чиркал острым крылом по траве, распушал хвост, будто радугой окружал себя.
Он был схож с многоцветной травой на вечерней заре. Но нельзя описать его красоту, как нельзя описать мгновение, не разрушив его краткой сущности.
Я назвал петуха лазоревым, не ведая, что лазурь согласуется лишь с могучим спокойствием дня.
Петух рвал кремневыми когтями мой новый портфель. Он кричал:
— Я тут дракон! А ты кто?
— А я в школу иду, — отвечал я.
Он кричал:
— В школу дорога другая!
— А я эту выбрал…
Наше первое сражение закончилось как бы вничью. По моему тогдашнему убеждению, все-таки победил я, потому что не свернул в близко манящий проулок, потому что и завтра пошел той запретной дорогой, на которой он выполнял роль дракона.
Сражались мы каждый день. Осень была затяжной и роскошной.
— Хоть бы дождик полил, — говорила бабушка. — Под дождем петухи смирные.
Бабушка уговаривала меня ходить в школу окольно, даже плакала, предсказывая мне худую кончину. Ни отец, ни мать не участвовали в выборе моего пути: отец уже несколько лет работал в городе Ленинграде — иногда в кондитерском производстве, иногда в парфюмерном. На хозяйственной должности — дворником. Мама к нему поехала.
Одноклассники меняли свое отношение ко мне гурьбой, то дружно жалея меня, то дружно меня порицая. Главный силач Вася Силин надо мной смеялся, называл меня дураком. Лукавые деревенские бабки объясняли явление петуха в моей жизни так:
— Дивья! Потому что нехристь ты неумытый. Сколько годов уже без креста живешь! Мамка твоя безобразница.
Я был первым и тогда единственным некрещеным младенцем в деревне, да, пожалуй, и на всей Валдайской возвышенности, приверженной Нилу Столпнику.
Мои незлобивые, простодушные родственники время от времени обнаруживали на мне острые уши и бесовские шишки. Что касается хвоста, то, разглядывая с интересом место, где, по их убеждению, должна была назревать черная бородавка, из которой в свой час проклюнется хвостик — маленький, наподобие поросячьего, — они сходились в дружном едином мнении, что я уже наловчился дурить их — отвожу им глаза, и они всегда будут вправе устроить мне выволочку, всыпать перцу, выдрать как Сидорову козу и в конечном счете послать туда, куда Макар телят не гонял.
Жилось трудно.
Только учительница, юная и от юности беспечная, ставила мне тройки там, где должна была красоваться двойка. Она в меня верила. Гладила иногда мое вспухшее темя и побуждала идти вперед, говоря:
— Не робей, братец. Три к носу… и все пройдет.
Боги земли, сохраните для будущих поколений мальчишек слово «учитель» в его первозданном значении.
Я же продолжал идти той дорогой, не помышляя о сдаче или прощении.
И настал день, когда петух не набросился на меня. Он вышел навстречу мне гордо и дружелюбно.
— Нельзя превращать это дело в забаву, — сказал он.
Я согласился с ним, радостно ощутив его превосходство.
Мы пошли вместе. Молча.
И чем дальше мы шли, тем теплее становилось у меня в груди, тем величественнее шагал мой петух и пожар его оперения становился все грандиознее.
Перед школой он сделался похожим на гарцующего коня. Он так и взошел на крыльцо.
Устроил побоище моим одноклассникам. Тех, кто постарше, тоже отколотил.
Ребята кричали мне:
— Убери своего петуха!
— Ишь дракон! Голову ему оторвать надо. Ноги повыдергивать.
— И тебе заодно.
Вася Силин, которого петух почему-то не клюнул, ушел в угол и заплакал.
Только учительница, как я уже говорил, молодая и от юности своей совершенно беспечная, села на крыльцо, на уже холодные доски, и погладила петуха по спине. Он стерпел ее ласку с достоинством воина.
После уроков он встретил меня у церкви.
— Пойдем, я хочу показать тебя моим курицам.
Курицы были нарядны, неторопливы и, как подобало тогдашней моде, упитанны.
— Полюбуйтесь, какой красивый! — крикнул петух.