И фотографировали меня с разных сторон. И так и сяк.
Этих я не стал пугать, сырники были вкусные.
Интересно, думал я, каким же надо быть полным придурком, чтобы подписаться под прошением о моем помиловании? Я бы сам себя, если бы, конечно, не знал всей правды, никогда бы не помиловал.
Но меня помилуют. Я еще маленький, к тому же псих. Меня лечить надо.
Но Белобрысый не будет меня лечить, и уж, конечно, он меня не помилует. Выждет удобный момент и прикончит.
Я надеюсь, это будет газ. Мне хочется, чтобы это был газ. Я слышал по телевизору, что газ – самая приятная и безболезненная смерть. Раз, и все – сон. Раз – и ты уже на зеленом лугу, в краях, богатых дичью, в месте, где нет никого, кто был бы тебе неприятен. Белобрысый подойдет ночью к двери и выпустит под нее газ из баллончика. И никаких следов в крови, сердце остановилось, и все. А он будет смотреть на меня через стекло двери… Впрочем, не буду забегать вперед.
Почему я все это тут рассказываю? А рассказываю я все это потому, что мне совершенно нечего делать. Целыми днями я лежу на койке, смотрю в стену. Иногда в телевизор. Читаю что-нибудь в газетах.
Два раза в час в дверь заглядывает дежурный. Он минуту смотрит на меня пустыми глазами, потом исчезает. Бывают дни, в которые я, кроме этой рожи, ничего больше не вижу. Последние часы я проведу в одиночестве.
По местному телеканалу крутили передачу про проблемы воспитания подрастающего поколения, про меня там тоже был сюжетец. Показывали Па. Па от меня отказался. Его спросили, почему я такой, а он понес чушь об ответственности, о просчетах в воспитании, о дурной наследственности, а потом сказал, что он не виноват, он со мной знаком всего полгода, за полгода ничего не успеешь…
Я не очень расстроился, это ведь было правдой.
После Па показали Ма. Ма заявила, что ей за меня стыдно, а больше ей нечего сказать. И отвернулась.
Ли ничего не сказала, ее не показывали по телевизору. Это хорошо. Если бы еще и она чего-нибудь булькнула, я не знаю, что стал бы делать. Повеситься тут нельзя, выручат. Откусить язык и истечь кровью, как японский ниндзя, я не смогу решиться. Один мужик отломал ножку у кровати, налил водой, вставил пыж из резины, а поверх него жеваных газетных шариков. Привязал один конец к батарее, а другой приложил к виску. Ночью вода нагрелась, расширилась, и шарики снесли мужику полбашки. Но это слишком сложно технически. Так что буду пока жить. Что еще остается делать?
Так вот. Возвращаясь к вышеподуманному. Скорее всего это будет газ. А может, Белобрысый подсыплет мне в суп какого-нибудь крысомора. Мало ли?
Или укол. Мне сделают успокаивающую инъекцию или там витамины, а в шприце случайно окажется какой-нибудь яд.
Или… да мало ли что? Белобрысый может запросто вывезти меня куда-нибудь за город и просто пристрелить. У него есть пистолет, видимо, он положен ему по должности. Однажды Белобрысый заглянул ко мне. Он часто заходил, почти каждый день. Я сидел за столом и смотрел телевизор. Он вошел и устроился напротив меня.
Я что-то почувствовал, какую-то угрозу и покосился на видеокамеру в углу моей комнаты. Все нормально, огонек горит.
Белобрысый посмотрел в ту же сторону.
– Она отключена, – улыбнулся он. – Я же тут все-таки главный. Огонек – это так, для отвода глаз.
Белобрысый засмеялся. Засмеялся точно так же, как она. И вдруг резко выхватил серебристый пистолет и положил его на стол. Прямо между нами.
– Попробуй, – усмехнулся он. – Вдруг получится.
Искушение было велико, но я все-таки удержался. Если он такой же, как Римма, то он гораздо быстрее меня, я даже руку не успею протянуть.
– Тогда я. – Он взял оружие и уставил его мне в лоб.
Я знал, что он не выстрелит. Это слишком явное убийство. Он сделает это позже. Я знаю это. Я это чувствую.
Вы спросите меня: почему я не жалуюсь и не прошу никого о помощи?
Во-первых, тут некому жаловаться. Белобрысый тут главный. Во-вторых, у меня синдром богадельни.[5] Дети, которые всю жизнь провели в приютах, детских домах, центрах временного пребывания и других подобных заведениях, не жалуются. Даже в самом маленьком возрасте. Они молчат и сами решают свои проблемы. Так и я. К тому же, если я буду всем говорить, что здешний начальник собирается меня убрать, мне все равно никто не поверит.
А он собирается. По-другому он просто не может. Он ведь точно такой, как она.
И он меня уберет. И не только потому, что месяц назад я расправился с девочкой по имени Римма.
Но еще и потому, что я вижу, кто он на самом деле.
Я придумал, чем себя занять. У меня много газет и есть забытый психологами карандаш. Я затачиваю карандаш о спинку кровати и пишу мелкими-мелкими буквами на полях газет свою историю, потом отрываю поля, скатываю в мелкие трубки и прячу в тайник в подошве ботинок. Порою я думаю, что, если вдруг кто-нибудь когда-нибудь найдет мой рассказ и опубликует, он вполне может его озаглавить «Рукопись, найденная в ботинках».
Я рассказываю все это для того, чтобы убить время, которого у меня в избытке, я рассказываю это в расчете на то, что мои газетные трубочки хоть кто-то найдет. Тогда он будет знать, как все получилось. И тогда у него будет шанс. А еще я хочу, чтобы хоть кто-нибудь узнал, что я не псих, не сумасшедший и не лгун. Чтобы хоть кто-нибудь узнал правду.
Сразу хочу предупредить, что рассказ мой будет сбивчивым. Может даже показаться, что я перескакиваю с одного события на другое, из прошлого в настоящее и так далее. Это так. Вы, наверное, это уже заметили. Просто я не знаю, как рассказать все по-другому. Я сижу в своей камере и описываю то, что происходит со мной сейчас, в этот конкретный день. А потом я начинаю вспоминать, что случилось тогда, месяц с небольшим назад. Вот поэтому такой разнобой и получается. Порой я вставляю для ясности несколько мыслей, которые, как мне кажется, поясняют происходившее. А иногда и не вставляю.
Это была абсолютно черная собака. Черная, как смола, которой покрывают дороги. Собака стояла возле изгороди и чесала бок. Затем она остановилась и посмотрела в мою сторону.
Холод.
Я закрыл глаза. А когда открыл, черной собаки уже не было.
Показалось, подумал я. Я снова закрыл глаза и снова уснул. Солнце светило через закрытые веки, и сон мой был крепок и безмятежен. Что может быть лучше полуденного сна в старом, чуть поскрипывающем кресле-качалке?
– Бакс!
Я повернул голову. Бакс насторожил уши и поглядел на меня.
– Бакс!
Я зеваю и потягиваюсь, хрустя суставами.
– Бакс, зараза такая!
Бакс смотрит на меня. Я киваю.
Бакс вскакивает на ноги.
– Сэм!
Это она меня зовет. Ли. На самом деле ее зовут, конечно, не Ли, а Елизавета, но кто, скажите, будет называть так двенадцатилетнюю девчонку? Правильно, никто. И все зовут ее Лиза. А я еще короче – Ли. Потому что Лиза – слишком глупо и мне не нравится, похоже на «лизать».
– Бакс! – кричит она. – Сэм! Идите сюда!
– Ли! – отвечаю я и спешу через кусты на голос.
Кстати, я тоже не Сэм. Это мое прозвище. Так меня все называют. Мое настоящее имя Семен. Сеня. Но Семен длинно и старомодно. Раньше меня звали Сеном, но это вообще не то. В итоге я получился Сэм. Так и коротко, и мне нравится. В том месяце у меня был день рождения, и Ли подарила мне серебряный доллар с дырочкой. Я спросил, при чем тут доллар. Ли же сказала, что $ – на самом деле это объединенные латинские буквы U и S, что означает одновременно и United States, то есть Соединенные Штаты Америки, и Uncle Sam, то есть Дядя Сэм. Мне такой умный подарок очень понравился, я прицепил доллар на цепочку и так теперь с ним и хожу. И каждому понимающему человеку сразу видно, что я – Сэм.
Сэм и Бакс.
Как появилось имя Бакс, я не очень-то и помню. Кажется, кто-то назвал его Собакой Баскервиллей, сокращенно Баск. Но Баск не очень удобно звучит, так что постепенно он переименовался в Бакса. Ему, кстати, Ли тоже подарила доллар. Тут уж понятно почему – Бакс. Бакс, он доллар и есть.
– Бакс! – зовет Ли. – Сэм!
Я киваю еще раз. Бакс срывается и пролетает через кусты. Я следую через кусты за ним.
Бакс уже несется к Ли. Он ее уже видит, но остановиться не успевает. Это он специально. Спотыкается и летит вверх пузом, дрыгая в воздухе ногами. Шлепается на спину. Это он специально, я-то его знаю. Ли очень нравится, когда он так вот переворачивается и шлепается. Она думает, что Бакс неуклюжий, жалеет его.
– Какой он у тебя сундук, Сэм! – смеется она. – Как ты совсем!
Я смущенно улыбаюсь.
Ли хватает Бакса за уши, он злобно рычит.
Ли смеется.
– Я ловчее тебя! Ты, увалень!
Сама Ли ходит на гимнастику, и поэтому она очень ловкая.
Но Бакс все равно ловчей. Он ведь собака. А любая собака в десять раз ловчее самого ловкого человека. Вот, например, Ли очень любит неожиданно щелкать Бакса по носу. Не знаю, чего уж интересного в том, чтобы щелкать пальцем по мокрому собачьему носу, но многим людям это нравится. Ли тоже. За те доли секунды, что ее рука тянется к его морде, он может отпрыгнуть по крайней мере пять раз, но, чтобы сделать ей приятное, он сдерживает рефлексы и дожидается, когда ее палец коснется кончика его носа. Я-то его, хитрюгу, знаю.