Ноэми слушала его, разинув рот и восхищенно вытаращив глаза, так, словно вместе с ним спускалась в волшебное царство теней. Я же сидел в недоумении и снова чувствовал себя лишним. Это слово «виновность», так часто возникавшее в речах отца, усугубляло мое беспокойство, я никак не мог понять, в чем же я виновен. Мне очень хотелось задать этот вопрос отцу, но я не осмеливался, да и вряд ли бы он меня услышал. В такие минуты он полностью отрешался от окружающего, и я с тоскливым нетерпением ждал, когда же он спустится на землю и мы примемся за обычную, повседневную работу.
А может, это как раз и было то самое прикосновение безумия, о котором он писал на одной из страниц своего дневника? В тринадцать лет я был сильно расположен поверить в это, но теперь, по прошествии времени, я, кажется, лучше понимаю отца. Он героическим усилием порвал с дешевой мишурой городской жизни; он надеялся в уединении, сосредоточенности и красоте не оскверненной «прогрессом» природы обрести нечто вроде спасения души. В течение нескольких лет мы наслаждались счастьем, даже не подозревая, насколько оно хрупко. И теперь, под грузом этого непостижимого проклятия, поразившего мир и нас вместе с ним, отец пытался вновь найти смысл жизни.
Мать кашляла у себя за стеной. Отец прислушивался и замолкал; отложив книгу, он шел к ней в спальню. Ноэми шумно вздыхала, и оба мы сидели молча, с потерянным видом, не зная, о чем нам говорить.
Па продолжал делать отметки на календаре, и заштрихованные дни постепенно образовали большое темное пятно. Мы томились в изоляции уже целых пять недель. Всю последнюю неделю болела Ма, и хотя мы знали, что по срокам давно наступила весна, ничто вокруг даже отдаленно не напоминало об этом. Правда, дни стали длиннее, но небо оставалось все таким же угрожающе-свинцовым, и, если мы и замечали сквозь облака солнце, то его бледный диск скорее походил на луну. По-прежнему держались холода — не такие сильные, как раньше, но все-таки ртуть в градуснике редко поднималась выше нуля. Ничто не предвещало скорого таяния снегов, и наст, постепенно сковавший их поверхность, был недостаточно крепким, чтобы выдержать вес человека.
Весна! Одному только богу известно, как мы мечтали о ней в эти самые тяжкие, самые черные дни. В нынешнем году она не спешила на свидание с нами, и оставалось только вспоминать о ней: теплый ветерок, овевающий деревья, последние истончившиеся снежные заплатки на теневых склонах гор, бодрящий воздух, яркое голубое небо. И радостно распахнутые окна, и бледные герани, извлеченные из погреба и быстро оживающие на свету. И во всем доме, и в наших сердцах — ликующая, праздничная песнь весны.
В предыдущие годы мы часто выставляли на улицу стол и обедали на вольном воздухе. Я вспоминаю, какую радость я испытывал, ощутив после долгих зимних месяцев весеннюю свободу, легкую ласку солнечных лучей на лице. Закрыв глаза, я глубоко вдыхал воздух и изо всех сил выдыхал его, словно выдувая из легких последний зимний холод. Вдали куковала кукушка, и две ее пронзительные нотки среди лесной тишины казались мне голосом весеннего обновления природы.
И сколько еще радостных весенних примет: кипень зеленых почек на лиственницах, первые нарциссы на берегу горного ручья, бледно-зеленые скатерти лугов, сурки, выскакивающие из норок и свистящие среди каменных россыпей. А стремительный полет ласточек, а запах влажной земли, а веселая суета насекомых, а дружные всходы семян!..
Ма ставила пластинку с Моцартом — его одного она полагала достойным таких обстоятельств. Корова и коза пировали на лугу, куры копошились в навозе, кот, развались, полеживал на поленнице. Одуревшая от зимней спячки муха неуверенно выползала на весеннее солнышко и чистила крылышки для полета.
Ну а мы — мы все восседали за столом у стены дома и только испускали восхищенные стоны, когда Ма приносила одно блюдо за другим. Да, в ту пору у нас царило настоящее счастье, и теперь, во мраке нашей снежной тюрьмы, я вспоминал его с тем большей тоской, что боялся никогда больше не испытать той, прежней радости. И еще мне стало ясно, что только в лишениях узнаешь цену самым простым вещам и только тогда понимаешь, насколько обездоливает их отсутствие. Ах, если бы нам вернули весну, как бы я наслаждался ею, не упуская ничего!
Бледное круглое солнце, встающее над вершинами гор, так походит на луну, что каждое утро я в недоумении задаюсь вопросом, не случилось ли во вселенной какого-нибудь чудовищного катаклизма, перевернувшего все вверх дном. Однако день сменяется ночью, ночь — днем, вот только неподвижный, застылый воздух, однообразно-серое небо и упорно не тающий снег свидетельствуют о том, что мир наш по-прежнему лежит в параличе, и уже ничему не следует удивляться: пусть даже солнце или луна остановятся в зените и наступит вечный день или вечная ночь.
Подняв головы, мы пытаемся уловить медленное продвижение солнца по небосклону.
— Она движется, — говорит Ноэми.
Я поправляю:
— Не она, а оно.
— Это же луна!
— Нет, солнце.
— Да, это солнце, — подтверждает Па, — Симон прав. Оно встало вон там, на востоке, из-за гребня горы.
Верно, это солнце, но оно не дает ни блеска, ни тепла, даже когда достигает зенита, а после полудня вообще мгновенно тает в сером мареве. На какой-то миг его призрак еще задерживается перед взором, но мало-помалу стирается совсем. Надвигается ночь, хмурый горизонт заволакивает мгла, смутный страх опять сжимает мне горло, и я тоскливо спрашиваю себя, увижу ли я завтра снова дневной свет.
Ночи теперь стоят безлунные и беззвездные; тишь и непроницаемая тьма так гнетут, что мы спешим собраться вокруг лампы, у камина. Мы глядим на огонь, негромко переговариваемся или же Па открывает книгу и прочитывает нам несколько страниц. Я слушаю, и тоска моя понемногу отступает.
Изредка мы слышим мамин стон из спальни; бывает, она зовет нас, Ноэми и меня. Мы стоим возле кровати, она протягивает к нам исхудавшую руку и гладит по плечам, по лицу, потом спрашивает:
— Чем вы сегодня занимались? Вели себя хорошо? Ну-ка расскажите мне!
Мы рассказываем ей все, вплоть до самых мелких событий дня, но конечно, чтобы не волновать, умалчиваем о нашем страхе.
— Вот и хорошо, — говорит Ма, — какие вы оба молодцы! Идите теперь, помогите отцу.
— Мамочка, выздоравливай побыстрее, — просит Ноэми.
— Да-да, обещаю тебе. Вот вы пришли, и мне уже гораздо лучше.
Но в ее голосе, в руке, легшей на мою, угадывается смертельная усталость, и мне иногда кажется, что она уже отказалась от борьбы, сдалась и уступает надвигающейся смерти.
Потом вдруг в одно прекрасное утро температура резко упала, и по счастливому лицу отца я понял, что надежда все-таки есть. После десяти дней страданий и бреда, в течение которых Ма, казалось, медленно уплывала от нас к иным берегам, она внезапно вернулась к жизни. Она захотела сесть в постели и, опершись на подушки, принялась заплетать косы, как делала это раньше. В полдень она объявила, что хочет есть. Я со всех ног побежал в погреб и принес кувшин молока, сыр и несколько картофелин, а Па тем временем достал из ларя последний ржаной хлебец, который мы сохранили для нее.
Ма с аппетитом поела и погрузилась в глубокий спокойный сон без кошмаров, так долго мучивших ее.
На следующее утро она попробовала встать. Похудевшая, еще нетвердо держащаяся на ногах, она ходила по дому, иногда опиралась на мебель, и дотрагивалась до разных предметов, словно заново, с радостью открывая их для себя; видя ее ожившей и еще более красивой, я почувствовал такой прилив счастья, какого не испытывал давно. Чувство это торжествовало над всеми нашими бедами: ведь положение становилось все трагичнее, снаружи ничего не изменилось, продукты подходили к концу, мяса и вовсе уже не было, но зато мы снова собрались все вместе, а смерть, как и волки, на миг отступила от нас.
Именно в тот день Па, в силу крайней необходимости, решился принести в жертву одну из наших кур, которая вот уже несколько дней как перестала нестись. Маме нужно избираться сил, объяснил он, а вареная курица — идеальная пища для выздоравливающих. Никто на сей раз не протестовал, даже Ноэми, которая лишь всплакнула украдкой и уселась в уголке у камина, уткнувшись подбородком в руки.
Вынеся свой приговор, отец явно решил покончить с жертвоприношением как можно скорее: я увидел, как он потихоньку взял нож и сунул его к себе в карман. У двери в коридор он еще помедлил, ероша бороду, и наконец вышел с лампой в руке.
Минуту спустя из курятника донеслось истерическое кудахтанье, шум бьющихся крыльев, а вслед за тем глухой удар, как будто на пол упал тяжелый предмет. И наконец раздался душераздирающий гортанный, бесконечно долгий вопль. Ноэми заткнула уши и замерла на стуле. Крик перешел в какой-то надсадный хрип и внезапно заглох. В тишине только слегка потрескивал огонь в камине.