— Хоть бы вытерся как следует. Чучело и есть чучело. Не ежики, а дикобраз…
Он шествует к похожему на присевшего бегемота креслу и погружается в его податливую мякоть. Говорит оттуда:
— А я знаю, почему твой голос записали… У вас там специальные дикторы есть, а ты вовсе и не диктор, а консультант, а для Кольца записали не их, а тебя. Потому что…
— Любопытно. Почему же?
Он вдруг теряется, прячет нос в махровый рукав.
— Ну, потому что он такой голос…
— Какой же? А? — Ей и правда интересно.
— Ну… как ты сама.
Голос и в самом деле вовсе не дикторский. Он слишком… домашний, что ли. И в словах, если очень прислушаться, есть неправильность — крошечная такая шепелявость. «Р» звучит мягко, «ж» похоже на «ш». И постоянное «осторожно» произносится с еле заметным ласковым пришептыванием — «осторёшно»… Нет, не так, разумеется, но с намеком на «ё» и «ш»…
Ежики сам видел не раз, как люди, услыхав этот голос, поднимают глаза к динамику и чуть улыбаются.
…И «Ежики» она тоже говорила мягко. Почти как «Ешики»…
«Ешики, опять с ногами на сиденье? Ну-ка брысь!» («Бр-ись…»)
Он вздыхает, сползает коленками с сиденья, садится, опустив ноги. На полу при стремительных поворотах вагона елозят туда-сюда расстегнутые и брошенные сандалии. Ежики сует в одну из них ногу, нагибается, чтобы прижать к металлическому язычку магнитную пряжку. На ноге сбоку, выше косточки, белый рубец с точками по краям — след шва… Конечно, можно было бы убрать его за два дня специальной мазью (называется «ре-ге-не-ра-ци-онная»). Да и без мази он сумел бы сгладить шрам за неделю. Но не хочет. Пусть. Хорошо он все-таки врезал тогда Кантору, жаль, что нога срикошетила…
Ремешок с пряжкой — будто живой: дергается, хитрит, выскальзывает из пальцев. А тут еще опять поворот, и мягкая сила валит Ежики на бок. Он сердито покоряется ей и так, лежа, дожидается шелестящего торможения и затем — знакомых слов:
— Станция Восточные ворота… Осторожно, двери закрываются. Следующая станция…
«Знаю. Эстакада…»
Он придвигается к боковому окну. Поезд, набрав ход, вырывается из туннельного сумрака в громадное дымчато-желтое пространство. Неяркое, похожее на грейпфрут солнце невысоко висит во влажном воздухе, высвечивает море, обрывы Грюн-Капа и бесконечные кварталы мегаполиса, что раскинулся почти на треть Полуострова. Кварталы эти — белые, стеклянные, разноцветные, убегающие в необозримые края по холмам и равнине — медленно поворачиваются за окном, словно за бортом аэробуса. А под полом, под тугой упругостью антигравитационной подушки, мягко гудит стальная эстакада. Она соединяет Крепостной холм, где стоят остатки тысячелетней Цитадели, со склоном горы Эдуарда. А глубоко внизу курчавятся верхушки парковых массивов Посейдоновой балки.
Посреди эстакады стеклянный павильон станции. Последние два пассажира вышли здесь из вагона. Поедут, наверно, на лифте вниз, в парковые дебри. А может, застрянут на смотровой площадке.
Ежики лбом прижимается к окну. Сквозь стекла вагона и станции виден склон горы Эдуарда, а левее — гребешок дальнего пологого холма, на котором щетинятся кипарисы — черные на желтом небе. За теми кипарисами есть скользкий от ракушек спуск садовых тропинок, а дальше — дом. Его дом. Родной до каждой щелки на дереве старых перил, до последней царапинки на облицовочном пластике. Родной и… чужой. Нет, не надо сейчас о доме. А то не поможет и аутотренинг иттов.
Вон там, где торчит самый высокий кипарис, есть очень старая ракушечная лестница, она ведет к школе. На ней почему-то всегда любят играть первоклассники. Такую игру знают, наверно, только в этой школе: вроде классиков, но прыгать надо не по ровному месту, а по ступеням.
Две ступеньки,
Три ступеньки,
Жил-был рыжий кот у Сеньки…
«Сестра Анна, где вы? К вам опять очередь с разбитыми коленками!»
«Святая Дева, я не напасусь бактерицидки! Когда сроют эту окаянную лестницу!»
Попробуй срой! Все ребята крик подымут… Там не только замечательные ступени, там еще широкий парапет сверху донизу, а по нему тянется желоб. Такой лоток, отполированный штанами школьников многих поколений. Садишься наверху, пятки вскидываешь — и пошел! Многие перед уроками специально забираются на верхнюю площадку, чтобы подкатить к школьному крыльцу с таким шиком. Но нельзя зевать в конце спуска: там есть выступ вроде трамплинчика. Если расслабишься, так хряпнет, что на первом уроке не сидишь, а страдаешь. Но Ежики никогда не зевал. И Ярик не зевал.
Поезд уже ушел с эстакады, вонзился в толщу горы Эдуарда, а в глазах у Ежики по-прежнему желтый свет. И небо, и зелень. И, вскинув темно-ореховые ноги в красных кроссовках, летит вниз по каменному желобу хохочущий Ярик…
…Точно говорят, что беда не приходит одна. Точно и горько. Ведь всего за две недели до черного дня Ярик с матерью и ее новым мужем улетели на другой край Земли. Туда, где пояс городов Золотого Рога. Насовсем. Конечно, в наши дни это не так уж далеко. Подумаешь, Золотой Рог, если даже с Марсом прямая связь (только без видео). Но ведь за руку теперь Ярика не возьмешь, не схватишься — кто кого повалит — на траве Замковой лужайки, не полезешь с ним искать ржавые наконечники стрел в подвалах Цитадели. Осталось только глядеть друг на друга на экране да говорить со странной неловкостью: «У вас как там? Нормально? У нас тоже нормально…»
Он как раз набирал на пульте код Золотого Рога, чтобы вызвать Ярика к экрану, когда пришли эти двое: мужчина в форме летчика Внутреннего флота и тетка из Опекунской комиссии…
Не надо про это. Лучше про школу… Как он забавно боялся, что его не возьмут в первый класс, потому что болел и опоздал на два дня. Но все же пошел один, без мамы. Сам отыскал учительницу.
«Очень хорошо, что ты пришел, мы тебя ждали… Полное имя твое у меня записано, а как тебя зовут дома?»
Он сказал чуть насупленно:
«Ежики».
«Ежик?»
«Е-жи-ки».
«А… ну, замечательно. Скажи, Ежики, кто твоя мама?»
«Она… как это? Где работает, что ли?.. Ну, она в Управлении Дорожной сети. Консультант в инженерной группе…»
«Умница».
Кто папа, спрашивать не принято. С папами в наши дни сложно. Многие пацаны ничего про них и не знают. У Ежики в этом отношении положение, пожалуй, лучше, чем у других. По крайней мере, он точно, без выдумок и сказок, знает, кто был отец. Несколько раз они с мамой летали в Парк памяти. Там громадная стена из желтого пористого камня, а в ней ячейки, ячейки, закрытые мраморными плитками (чем-то похоже на вокзальную камеру хранения). И на одной плитке, в третьем снизу ряду, надпись:
Виктор Юлиус РАДОМИР Музыкант
Он был дирижер и автор музыки фильмов, которые идут иногда и сейчас. А еще чемпион Полуострова по теннису и фехтованию. Мама говорила, что он был высокий, черноусый, гибкий, как храбрый капитан д'Эбервиль из фильма «Третья эскадра». А Ежики — светлый, круглолицый, нос сапожком.
«Как у Петрушки, — и пальцем нажимает ему на кончик носа. — Был в старинном кукольном театре такой персонаж, Петрушка-растрепа».
«Какой же Петрушка, если сама говоришь: Ежики…»
«Ежики — по характеру, а растрепа по наружности. И в кого такой?»
«А говорила, что похож на отца».
«Ну… не носом же. Прыгучестью да замашками похож… когда вы с Яриком друг друга вашими пластмассовыми шпагами тыкаете…»
Наверно, он и характером похож на Виктора Юлиуса Радомира. Хоть немного. Недаром столько времени продержался тогда в доме.
Ох нет! Он же обещал себе не думать сейчас про это…
А все же недаром, видимо, перешло к нему второе имя отца — Юлиус. А полностью — Матвей Юлиус Радомир. Так его именуют в лицее. Лишь Кантор говорит иногда мягче: «Матиуш». Но и Кантор, скорее всего, не знает, что лицеист Радомир — Ежики. Никто здесь не знает. А в школе про него, наверно, уже не вспоминают. И Ярик далеко. А мамы нет, нет, нет.
Разве так бывает, что был человек, и теперь нет его совсем? Значит, бывает.
Сколько времени прошло? Чуть больше года. А кажется — сто лет.
А тоска не уходит. И когда совсем уже невмочь, остается одно: бежать из лицея, садиться в хвостовой вагон и слушать Голос.
— Осторожно, двери закрываются. Следующая станция…
«Знаю, мама, знаю. Площадь Карнавалов». Голос настоящий, знакомый до последней крошечной нотки. Но он не скажет ничего нового.
… — Следующая станция — Якорное поле.
Его тряхнуло — нервно и жестко. Словно голой рукой задел открытые контакты блока питания в домашнем комбайне «Уют». (Уют уютом, а трахнет так, что озноб в каждой клеточке тела и волосы торчком.)
Он коротко вздохнул, замер. Не от испуга, от неожиданности. Но… и от испуга тоже. Хотя чего бояться?