Он и сам сейчас был такой же. Даже хуже. Безынду не поймают с помощью локаторов. А биополе Корнелия Гласа еще посылало в пространство микроволны его индекса. Это был шифр мертвеца. Он стерт с магнитных карт во всех конторах, банках, казенных присутствиях. И, уловив излучение аннулированного индекса, электронный штаб уланского корпуса поднимет тарарам на всю страну. И свора затянутых в кожу улан помчится на своих черных дисках, отрезая пути, убивая надежду…
А здесь… как ни странно, какая-то надежда была. Шевельнулась… Надежда на что? Корнелий не знал. Но чувствовал, что именно в стенах муниципальной тюрьмы номер четыре для него сейчас наиболее безопасное убежище.
Скорее всего, это было глупое и обманчивое чувство. Но жить-то хотелось. Что ни говори, а хотелось. Хоть за решеткой, хоть немного…
— А что мне у них там делать-то? — хмуро спросил Корнелий.
Старшего звали Антоном. Был он выше всех, тонкий, с темной челкой над сумрачными, словно из большой глубины глядящими глазами. Говорил негромко, но его слушались. Если какой-то спор, перепалка, подойдет он, обронит два слова, и капризные голоса стихают.
Впрочем, спорили и капризничали редко. Спокойные и даже робкие оказались ребятишки. Вот и сейчас, на дворе, когда играли в «гусей», криков и шума почти не было. Только звонкая считалка, которую быстро проговаривали то беленькая, бледная Анна, то коренастый, рыжеватый Ножик:
Гуси-гуси, га-га-га!
Улетайте на луга!
Там волшебная трава,
Там не кружит голова…
Говорили считалку без веселья, с какой-то нервностью и словно боязнью, что кто-то может перебить, помешать игре. А она словно и не игра, а какое-то важное действо. Ритуал. С напряженными лицами одна шеренга бросалась через площадку. Так же, без смеха, другая шеренга, сцепив руки, старалась задержать «гусей».
Гус и-гуси, га-га-га!
Персгитеся врага!
До лугои далеким пуп,,
По садитесь отдохнуть…
Удивительно, что этой малышовой игрой увлекались не только младшие. Даже Антон играл всерьез. Несколько раз он встречался с Корнелием глазами и тут же отводил их. Но кажется, успевало мелькнуть во взгляде: «А вам-то какое дело?»
А Корнелию и правда что за дело? Пусть бегают. Он сидел в раскладном кресле под пыльной яблоней (без единого яблочка — все оборваны) и следил за ребятишками бездумно и отрешенно.
Третий день он жил здесь — в странной роли временного и, видимо, совершенно незаконного воспитателя безындексных детей. Прежняя воспитательница — дородная тетка с каменными скулами самодовольной вахтерши и тонким иезуитским ртом — в присутствии старшего инспектора Мука передала Корнелию по списку имущество и детей. Узнав, что Корнелий намерен быть здесь неотлучно и не нуждается в смене, она расцвела и тут же отпросилась у Альбина в двухнедельный отпуск.
— Валяйте, — разрешил тот. — Господин Глас пока потянет лямку, ему нужно подзаработать.
Для тетки это прозвучало вполне правдоподобно. А у Корнелия скользнула догадка, что подзаработать решил сам Альбин. Дежурить будет день и ночь Корнелий, а жалованье пойдет старшему инспектору. Ибо он, инспектор Мук, по совместительству еще и начальник дома призрения безындексных детей и сам начисляет зарплату его сотрудникам…
Другая мысль была важнее и отчетливее: значит, у него, у Корнелия, теперь есть по меньшей мере две недели. И опять мелькнула какая-то тень надежды. Глупо, конечно, а все-таки. Поживем — увидим. Главное, по-жи-вем…
— Но я же так не могу, — сказал Корнелий Альбину со сварливой ноткой. — Без бритвы, без чистого белья, без…
— Все будет!
Видать, Альбин крепко был заинтересован в «воспитательской работе» Корнелия. Вскоре он принес новенькую бритву «Луна», две сорочки, стопку белья. Наверно, из своего хозяйства: рубашка и пижама оказались тесноваты. Впрочем, плевать. А немнущийся костюм Корнелия всегда выглядел прилично, хоть ты что с ним делай…
Альбин заглядывал каждый день, спрашивал с бодростью, за которой пряталась некоторая опаска:
— Ну, как ты? Осваиваешься?
— Как видишь, — хмыкал Корнелий.
К Альбину он испытывал сложное чувство. Злости не было — была смесь брезгливости и любопытства. Словно к белой крысе, которую он видел в детстве у соседа на даче. Хотелось дотронуться, и было противно, и в то же время постоянно тянуло смотреть на нее. На ее розовый голый хвост и семенящие когтистые лапки, на хитрую мордашку с белыми усами. Что за существо? Что она чувствует, зачем живет?..
Гуси-гуси, га-га-га!
Улетайте на луга…
Странно, как они могут столько времени одно и то же?
Вообще-то по распорядку им полагалось после обеда сидеть в спальне и заниматься чтением или тихими играми. Но спальня тесная, низкая, на верхнем этаже двухэтажного кирпичного дома. В ней застоявшийся воздух детской казармы — с несильными, но неистребимыми запахами хлорки, потного белья, мочи и старой масляной краски стен… И вот Антон, вернувшись из столовой, подошел и, глядя в пол, заговорил:
— Господин воспитатель, вы…
— Я же объяснил: меня зовут Корнелий…
— Господин Корнелий, вы позволите нам поиграть на дворе?
— Валяйте…
Гуси-гуси, га-га-га!
Затопило берега…
Маленькая Тышка — рыжеватая, как Ножик, но худенькая, молчаливая и верткая — ловко проскользнула под руками у мешковатого Дюки, помчалась к низкой кривой яблоне, вскочила на изгиб ствола.
— Я долетела!..
«Тышка» — от прозвища «Мартышка». А «Мартышка» — от имени Марта. Марта Лохито, шесть с половиной лет…
В первый вечер, после молитвы (странной молитвы, когда все встали в кружок и зашептали что-то похожее на считалку про гусей), Антон тихо спросил:
— Господин воспитатель, вы позволите перед сном Тышке полежать с Ножиком?
— А… зачем? — слегка испугался Корнелий.
— Ну… они пошепчутся. Негромко…
— Как… пошепчутся? Про что?
— Про всякое… Может, сказку ей расскажет. Сестренка же…
— A-а! Ну, пускай шепчутся…
Вдруг шевельнулся интерес: как же случилось, что брат и сестренка без индекса? Кто отец и мать? Что с ними?.. Но тут же интерес угас — под тяжестью тревоги за самого себя, под гнетом страха. Тревога эта и страх были уже привычные, приглушенные, но неизбывные. А от них — равнодушие ко всему.
По крайней мере, так было в первый вечер.
Скоро ребята — семеро мальчишек и шесть девчонок — послушно улеглись, Тышка убежала в свою постель, Антон выключил свет (остались лишь зеленоватые ночники). Корнелий лег в каморке, встроенной, как ящик, в перегородку, которая разделяла девчоночью и мальчишечью спальни. Боковые стены каморки от середины до верха были стеклянные и смотрели в оба помещения. Чтобы воспитатель мог неусыпно наблюдать за порядком.
Корнелий наблюдать не стал. Лег на широкой, довольно комфортабельной постели, прикрыл глаза. Навалилась тишина, из нее постепенно выступили звуки: дыхание, скрип кроватных сеток, жужжание лампочки-ночника.
Кто-то всхлипнул. Кто-то пробормотал: «Гуси-гуси…» Все слышно через тонкие стеклянные перегородки: как спят под тюремной крышей тринадцать безынд, какие сны видят. Живые ведь. И каждый хочет не просто жить, а получше, посчастливее.
А какое их может ждать счастье, когда они отмечены проклятьем с рождения? А почему отмечены? Разве есть на них вина?
И впервые мысль — даже не мысль, а ощущение — скользнула по краю сознания Корнелия: «Почему ты считаешь, что именно твоя жизнь — самая главная? Вон их сколько, неприкаянных, так по-свински обманутых судьбой…»
Скользнуло это и растаяло. Уснул Корнелий. И приснилось, что он мальчишка, живет в летнем лагере, скучает по дому и тихо всхлипывает в подушку. А потом, когда тоска делается выше сил, он выбирается из дачной палаты в дремучий черный сад, почти на ощупь находит в мокрой чаще бетонный край заброшенного колодца и с тайной надеждой смотрит в глубину. И там тихо полощется желтое светящееся окошко. И становится легче…
Проснулся он тогда рано. Привычно, закостенело сидел глубоко внутри страх за себя. И понимание непрочности, нелепости своего положения. Жизнь на ниточке. Да и что за жизнь-то?
Но в то же время появился уже и какой-то интерес. Прежде всего по-настоящему хотелось есть, впервые за эти дни. А еще хотелось не просто существовать, но и что-то делать. Странно…
На торцовой стене каморки висело зеркало. И Корнелий первый раз за трое суток (а казалось — три года прошло) глянул на себя. С опаской, как глядят на мертвеца… И поразился!
Он был худым. Исчезла добропорядочная округлость щек, выступили скулы. Из глубины, из впадин, смотрели незнакомые рыже-коричиевые глаза. Подбородок затвердел. В щетине на нем заметно проклевывались седые волоски. Пижамная куртка была расстегнута, среди темных кудряшек на груди и упругом животике тоже светились белые колечки. Хотя насчет животика — это зря, по-привычке. Его уже не было. Мышцы поджались. А на груди проступили ребра.