Утром Стасик проснулся с ясным и радостным осознанием, что у него есть чудо, сказка, друг. Сунул руку под подушку.
— Шарик…
— Стасик…
И в этот миг Стасика накрыл тугой удар. Чужой подушкой.
— Вильсон! Чё возишься, опять поплыл в Сиксотное море? А ну, вставай! Матросы на зарядку не опаздывают, они герои!
И снова — трах подушкой! Так, что он слетел с кровати, а шарик запрыгал по половицам.
Стасик метнулся за шариком. Но тот был прыгучий, легкий, его пнули, поддали, он заскакал от койки к койке.
— Ура! Мишка, пасуй мне! Хрын, сюда, дурак!..
— Не надо! Отдайте! Ну, пожалуйста! Это мой!
— Не ври, Матрос!.. Ребя, это он вчера в первом отряде стырил! Они ругались: Вильсон пошел искать и не принес!..
— У, жулик! Прибрал — и под подушку!
— Ребята! Ну отдайте, он мой! Я его нашел!..
— А ты поймай! Попрыгай!
— Воришка зайка серенький за мячиком скакал!..
Как им доказать? Как их убедить — гогочущих, орущих, ненавистных? Чем хуже Матросу Вильсону, тем лучше им — веселящейся, вопящей толпе… Вертлявый Степка Мальчиков скачет по койке, как бешеный клоун, поднял над головой шарик:
— Эй, Матрос — накурился папирос! Поймай!
Стасик бросился к нему. А наперерез — глупый Хрын. Стасик пнул его так удачно, что он согнулся и засипел. А Степка кинул шарик другим!
— Отдайте!
— Что тут такое? А ну, смир-р-рна!
— Валерий Николаич, это Вильсон! То есть Скицын! Мячик у первоотрядников украл, а сейчас психует!
Валерий Николаевич — курчавый, цыганистый студент Валера, вожатый первого отряда — старался быть очень строгим. Иначе с этой «кучей опилков» не совладать.
— Кто украл? Ты, Скицын?
— Они врут! Я нашел!.. Он теперь мой, потому что… — «Господи, ну как объяснить? Как упросить?» — Не надо отбирать! Я за него все на свете отдам… Только пусть он будет мой!
Валера сунул шарик в карман. При общем нехорошем молчании. Стасик ухватился за его рукав:
— Валерий Николаич, отдайте! Я…
— А ну, отцепись! Смирно!
Стасик сказал с бессильным отчаянием:
— Какие вы все… прямо как фашисты.
Вожатый — бац его по щеке!
— Сопляк! Ты их видел, фашистов?!
— Видел… вы…
Снова — бац!
— Сволочи… — шепотом сказал Стасик. Было уже все равно.
— Во дает Вильсон, — заухмылялся Хрын.
Валерий Николаевич аж зашипел:
— В щелятник паршивца! Ш-шкура…
«Щелятник» — это кладовка за столовой. Туда сажали тех, кто натворил что-нибудь ужасное: например, курил и колхозный сарай с сеном поджег, как двое из первого отряда…
— Посиди, пока начальник не приедет! А там разберемся… Не идет? Тащите!
Ох, как бился, как извивался Стасик. Никогда с ним такого раньше не было. Криком и слезами хлестали из него горе, тоска и ярость. Мама, мамочка, ну что же это со мной делают!
Его втолкнули в изрезанную яркими щелями темноту, в запах гнилых рогож и сырых опилок. Сзади за дверью тяжело брякнула железная щеколда.
«Ох, Стасик, не дай тебе Бог услышать, как за спиной задвигается тюремный засов». И вот случилось. Услышал. Железный лязг разом отрубил все — как топором. Тихо стало, слезы кончились. Солнечные щели резали глаза. И не только глаза, а всего Стасика. Будто бритвами. Он зажмурился, закружилась голова. Стасик быстро лег на какие-то тряпки. От них воняло. Стасика затошнило, он перекатился на занозистые половицы. Лег ничком, уткнулся лицом в ладони. Он понимал, что дальше в жизни его ждет только плохое.
Шарик потерян навсегда.
За то, что обозвал Валерия, прощения не будет.
Лишь бы с мамой ничего не сделали. Могут ведь сказать: «Это вы научили сына обзывать советских вожатых фашистами?»
А с ним самим что сделают? Мальчишки про начальника лагеря говорят: «Малость контуженный». Он, когда злится, начинает дергать веком и заикаться. А потом давит из себя шипящий шепот: выносит приговор…
Если исключат и домой отправят, это не наказание, а счастье. Но счастья, конечно, не дождаться. Будет, наверно, самое жуткое — «стенка».
Есть такое специальное место на краю территории, за умывальниками, — разрушенный кирпичный сарай (раньше там колхозный локомобиль стоял). У его стены начальник выстраивает шеренгой самых злостных нарушителей режима. И стоят они там по стойке «смирно» иногда час, иногда два, а иногда и половину дня. И если бы просто так и ставили, а то ведь без всего, даже без трусов. А другие, даже девчонки, ходят смотреть. Мальчишки боятся и жалеют, а девчонки хихикают. А те, приговоренные, шелохнуться не смеют — хоть солнцепек, хоть комары. Потому что тех, кто не стоит смирно, начальник, если узнает, ведет «на беседу» в свою комнату. Через весь лагерь…
Дома Стасик не знал никаких унизительных наказаний. Отчим, хотя и рассказывал не раз, как его драли, сам никогда Стасика так воспитывать не пытался. Случалось, что заорет и даст пинка или тычка между лопаток. Но это даже не наказание, а просто ссора. Стасик в таких случаях отлетал в сторону и кричал в ответ что-нибудь такое: «Не имеете права, не отец! Подумаешь, размахался!» От мамы тоже изредка попадало — если у нее лопнет терпение, когда Стасик долго не идет за хлебом или «приклеился к книжке, а на уроки ему наплевать». Мама скручивала жгутом фартук и в сердцах — трах ненаглядное чадо по рубахе. Ну и что? Во-первых, фартук тут же раскручивался, во-вторых, Стасик хохотал и удирал…
К «стенке» Стасик, разумеется, не пойдет. Будет биться до смерти (оказывается, есть минуты, когда ее и не боишься, смерти-то)… Но только вот сил уже нет, чтобы отбиваться от врагов… Стасик заплакал и перевернулся на спину.
Щели погасли — солнце, наверное, в тучу ушло. И темнота теперь была глухая, тесная — давила, словно Стасика землей засыпали. Это был глухой сумрак неволи. И с той минуты Стасик всегда будет бояться тесных и темных помещений… Он собрал остатки сил, поднялся, чтобы грянуться телом о дверь. Но только слабо стукнулся плечом о доски и лег тут же у порога… Не выбрался Матрос Вильсон из черного трюма…
Что было дальше, Стасик знал с чужих слов.
Начальник должен был вернуться к обеду. И раньше его на американском вездеходе «додж» приехала в лагерь по каким-то делам важная женщина из профсоюза. Она была знакомая Юлия Генриховича, и тот уговорил взять его с собой, отпросился на работе. Мама приготовила для Стасика письмо и гостинцы. В лагере отчим спросил, где Стасик Скицын. Вожатые заюлили и хотели освободить его тайком. Но профсоюзная женщина почуяла неладное, и они с Юлием Генриховичем пошли за вожатыми. В дверях кладовки женщина отпихнула вожатых и схватила Стасика на руки.
— Да вы что, изверги! Мальчик весь горит!..
В «додже» Стасика сильно тошнило. И окутывал его липкий желто-зеленый туман, в котором трудно было дышать. Туман забивал горло и легкие несколько суток, и в нем, будто написанное размытой сажей, висело слово «дифтерит».
Больница была маленькая, двухэтажная. Две палаты для мальчиков, две для девочек. Десять дней Стасик лежал в палате «для тяжелых». Давил жар, давило удушье — темное, как запертая кладовка. Черное пространство, заключавшее в себя Стасика, иногда вытягивалось вместе с ним в длинную кишку, сворачивалось петлями, завязывалось в узлы. Натягивались жилы, выворачивало душу тошнотворным отчаянием…
Потом все это кончилось, он стал поправляться и сделался жильцом палаты «для выздоравливающих». Но впереди было еще больше месяца больнично-карантинного режима.
Ребята в палате оказались разные — и малыши, и два совсем больших семиклассника. Но все неплохие, спокойные, никто никого не обижал (был только вредный Эдька Скорчинов, но его скоро выписали). Девчонки из палаты напротив — тоже ничего. Иногда собирались вместе, рассказывали сказки и всякие истории. И вообще, говорили про всякое. В том числе и про бессмертие души — после того, как в «тяжелой» палате умер шестилетний мальчик и его осторожно вынесли под простыней на носилках…
А еще была книга. Про мальчика — Кима.
«Я Ким, Ким, Ким!..»
«Я — Стасик…»
«Я — Шарик…»
Теперь-то Стасик понимал, что Шарик — это был просто бред в начале болезни. И все же он вспоминал о нем с горьковатой нежностью.
В больнице тоже были шарики — бильярдные. Настольный бильярд стоял в коридоре второго этажа и скрашивал жизнь ребятам кто постарше. И Стасику иногда выпадало поиграть. Шары были совсем не похожи на пинг-понговый мячик — стальные, блестящие, тяжелые. И все-таки однажды один вдруг затеплел и знакомо толкнулся в ладони у Стасика. Тот испугался, быстро положил его на зеленое сукно. А потом пожалел об этом и подолгу держал шарики — то один, то другой. Но они были холодные…
Выписали Стасика к августу. В первые дни он просто растворялся в тихом счастье оттого, что наконец дома. А потом стало скучнее. Шли затяжные дожди, маме нездоровилось, она часто сердилась. Не на Стасика, а так, вообще. А он, отстоявши в хлебной очереди и натаскавши бидоном воды, читал десятый раз «Ночь перед Рождеством» или рисовал, а по вечерам вспоминал больничную палату, из которой недавно мечтал вырваться. Там — ребята, разговоры. Уютно там вместе. А в коридоре шарики — щелк, щелк… И Стасик начал мастерить свой бильярд. Возился до самых школьных дней. А там этот капсюль подвернулся. Трах — опять беда!