— Ты дерзок, однако, — хрипло произнес он. — Но пока я это тебе спущу. Я позвал тебя, чтобы предоставить последнюю милость. Здесь, перед всеми собравшимися, ты растолкуешь мне, чем объясняется твой дурацкий бунт. Я с охотою приму твои извинения и прощу тебя. Мне хотелось бы доказать Дому, что основы моего царствования — справедливость и миролюбие.
Когда герцог произнес эти слова, из толпы раздались одобрительные крики. Лизоблюды горланили:
— Слушайте! Слушайте!
Как водится в подобных случаях, нашлись и другие проявления восторга. Мастер Войтех, однако, не чувствовал себя облагодетельствованным.
— Мне не за что просить прощения и нечего объяснять, — громким голосом проговорил он, чтоб расслышали все столпившиеся в зале. — Трое наемников напали на меня в моем доме и учинили грабеж. Когда же я воспротивился этому разбою, меня схватили, избили и бросили в подземелье. Кто же тут и перед кем должен извиняться?
Герцог вскочил. Казалось, он сейчас одернет зарвавшегося мастера. Но, словно вдруг решившись и в дальнейшем являть пример терпения, махнул рукой, сел и хрипло, еле сдерживая ярость, произнес:
— Скверно ты объясняешь свою историю. Не исключено, что это всего-навсего недоразумение. — Голос герцога звучал все более заискивающе и вкрадчиво. — Мои солдаты были посланы к тебе в лавку, чтобы приобрести зимние шапки. Для тебя это большая честь. А что сделал ты? Загородился мебелью и поднял пальбу. Чего же удивляться последствиям! Я мог бы осудить тебя на казнь без суда и следствия, но предпочел на твоем примере доказать, что в будущем намерен избегать ссор с такими заблудшими, как ты, и посему, пока не научусь быть беспощадно справедливым, буду сама любезность.
— Ну довольно тебе играть словом «справедливость», ведь ты больше, чем кто другой, надругался над ней! — воскликнул возмущенный мастер. — Кому нужна твоя справедливость? Мы сами решали, что такое право и справедливость, пока ты не появился здесь и не задушил свободу города!
Зал возмущенно загудел. В гуле раздраженных голосов невозможно было различить, кто что кричит, кто с кем согласен и кто кем возмущается. Наверное, в толпе горожан, пришедших засвидетельствовать почтение вельможе и тем заслужить его приязнь, отыскались и такие, в ком проснулась совесть, разбереженная смелостью мастера Войтеха. Им вспомнились времена, когда все были равны перед законом, который они принимали сообща как договор свободно избираемых доверенных лиц, когда не совершалось никаких иных неправд, кроме тех, что может допустить всякий человек, потому что людям свойственно ошибаться. Ей-ей, такие вопросы наверняка задавали себе, по крайней мере, некоторые из присутствовавших, лучшие из этих непростительно малодушных людишек. «Ей-ей, — звучало в тайниках их очнувшихся от страха душонок, — наверное, все-таки лучше, если бы мы поднялись все до единого заодно с шапочником и вместе дали бы отпор зарвавшемуся шуту — ведь он договорился до того, что, дескать, его воля столь же сильна, как и воля божья. Если бы мы поступили так, если бы все держались вместе и думали согласно, что мог бы он с нами поделать, какая сила сумела бы нас одолеть?»
Но если такие мысли и приходили кое-кому в голову, если и просились на язык, то произнести их вслух люди еще не отваживались. А между тем момент был весьма подходящий, и если бы хоть один из них решился высказать все, что лежало у него на сердце, и принял сторону Войтеха, остальные, вдохновившись его примером, в ту же секунду встряхнулись бы и поступили бы так же. А тем самым покончили бы с беззаконным владычеством Густава, этого лжепророка, возвестившего, что его воля крепче, нежели воля их всех, что их сила и величие зависят от покорности его величию и силе. Однако ни у кого не достало отваги высказать все, что лежало на душе, и удобный момент был упущен, а вместе с ним канул в вечность и час искупления города Дом, а равно и всех его обитателей.
Из беспорядочных выкриков герцог расслышал лишь лестные для себя и осуждавшие дерзость шапочника.
И тогда сиятельный Густав поднялся, распрямился, словно желая достать смешной своей фигуркой до самых высоких сводов залы, и шевельнул усишками, которые цирюльник каждое утро заботливо расчесывал до пушистости. Он прекрасно понял, что ему выпадает новый удобный случай привлечь симпатии слушателей и окончательно закабалить этих людей.
Легче легкого расположить к себе дураков, если польстить им, похвалив за ум и рассудительность. Так он и поступил.
— Друзья мои! — зычным голосом вскричал герцог, и туг нам придется признать, что голос его мог и впрямь произвести желаемое действие и перекрыть даже мощный шум; вспомним, что длительное время этот голос был единственным кормильцем своего обладателя, когда тот расхваливал на ярмарках и торжественных праздниках замечательные свойства чудодейственных вод. — Друзья мои! — взревел герцог. — Сейчас вы слушали речь мужа, который вместо благодарности за всю мою доброту осыпает меня оскорблениями. Вам известно, что я мог бы с ним обойтись, как полагаю нужным, поскольку вы сами облекли меня безграничной властью и предоставили мне самые широкие полномочия. Что бы я ни сказал, все считается справедливым и обжалованию не подлежит, поскольку глас мой — это, собственно, глас ваших сердец и вашей мудрости. Тем не менее мне бы хотелось услышать и ваше мнение, дабы убедиться еще раз, что моя воля и ваше желание едины суть. Так ответьте же, как бы вы поступили с этим человеком, окажись вы на моем месте?
Волнение снова охватило всех присутствующих, теснившихся возле стен приемной залы. Разве не их назвал мудрецами правитель, разве не к ним обращался за советом и помощью славный муж, чье решение, как он сам заявил, обжалованию не подлежит? Кое-кто смутился, поскольку все еще находился под влиянием мужественной отповеди шапочника и тех чувств, которые она в них пробудила. Но те, кому народная воля стояла поперек горла, кто надеялся вместе с укреплением власти герцога удовлетворить и свое честолюбие, те мигом приняли решение. Ага, герцог намерен рассчитаться с непокорным шапочником, это ясно. И они тут же принялись вопить кто во что горазд, но все сводилось к одному:
— Казнить его! Повесить! Петлю на шею! Петлю и виселицу сюда! Колесовать негодяя! На кол посадить! Четвертовать его! Отрубить ему голову! Да пусть сперва покается за нанесенные оскорбления!
Теперь кричали уже все, стараясь превзойти друг друга и мощью глотки, и беспощадностью приговора. Вопили даже те, кто еще недавно спрашивал себя, не стоит ли взять сторону мастера Войтеха и выступить против герцога. Их тоже обуяло вдруг необъяснимое чувство ненависти к человеку, хотя он ни разу в жизни не обидел их и многие поддерживали с ним приятельские отношения. Каждый вдруг ощутил, какую опасность представляет мастер для их планов и замыслов, а те, кто уже готов был с ним согласиться, теперь вопили неистовее прочих, поскольку после слов шапочника почувствовали, как постыдно и трусливо они себя ведут. Несчастный, но не утративший достоинства и мужества мастер Войтех всем телом ощутил дрожь при одной лишь мысли о том, какую ненависть к себе пробудил он у людей, так и не нашедших в себе силы присоединиться к нему. Столь же тоскливый вздох услышал и Гинек Пруба; как мы помним, он сидел дома далеко от места событий. Мастер все еще не спускал глаз со спящего мальчика. Он видел, как лицо его напряглось от мучительной тревоги, и услышал — на сей раз мастер Пруба впервые за все это время и впрямь отчетливо услышал, как с губ мальчика слетело: «Довольно!» И тотчас это самое слово раздалось в приемной зале герцога столь же резко и хлестко, как удар хлыста:
— Довольно!
То есть как «довольно»! Что значит «довольно»? Кто смеет приказывать нам, кроме могущественнейшего из герцогов? Кто осмелился решать, можно ли кричать, когда нам пришла охота драть глотку? Так нет же, мы хотим и будем орать свое: «Убить, повесить его!» Ан глядь, а кричать-то мы и не можем, словно в горле застрял кол и оборвалось дыхание. Словно приступ астмы распирает наши легкие, душит, вызывает кашель, который невозможно унять. И вот в мгновение ока мы превратились в стадо расчихавшихся ослов: «Кхи, кхе, кху!» Да кто же это сотворил, спрашиваем мы себя («Уху, уху-у, кха-а, кхы-ы»).
— Довольно? Чего довольно? Кто кричал? — Герцог растерянно оглядывается вокруг. (Что происходит, отчего «кхекает» это стадо ослов?) И, как мгновение назад чей-то таинственный голос, он теперь издает крик: — Довольно!
Ну, наконец-то воцаряется тишина, и благородные горожане, толпящиеся вокруг, застывают в полной растерянности. Эти высокородные господа исходят слезами, лица у них побагровели от удушливого кашля, от которого до сих пор саднит в горле. Они еле-еле сдерживают кашель, до крика ли им? Герцог победно оглядывается вокруг: стоило ему повелеть — и все тотчас подчинились, хотя он опасался обратного. Теперь ему кажется даже, что он расправился и с таинственной силой, которая в последние дни уже не раз разрушительно сказывалась на всех его начинаниях.