Кощей рукой махнул, горько хихикнул, отвалился на подушку. Отвёл взгляд в потолок, заговорил хрипло и негромко, будто нотацию вычитывал.
— Раньше-то я, Ваня, ветер в голове носил, жил на все четыре стороны. Куролесил, одно слово. А как стал с человеческой женой жить — с твоей, стало быть, матерью, — так начал задумываться, размышлять о содеянном, некоторые поступки с критической точки зрения пересматривать. Пошли у меня, Ваня, сожаления всякие, кризисы и угрызения… страшно сказать, Ваня… совести. До самоедства, сын, докатился. Раньше-то здоровье железное было, а как стал задумываться и совесть прочувствовал — так хвори начались, болезни подступили. Стал я, Ваня, таять, как размятый пластилин. По металлическим местам — ржавчина, по сухожильям — дряхлость. Понял я, Ваня, что жил неправильно, паскудно жил. Большую половину бессмертия потратил чёрт знает на что! Больно мне теперь, Ваня, мучительно больно! За бесцельно прожитые столетия. Сколько я всего начать-то мог, да уж и закончил бы к сему моменту…
Зашёлся Кощей в кашле. Иван водички в стакан налил, да отцу дать никак не может — того кашель по постели таскает, встряхивает. Насилу успокоился Кощей, до всхлипов докашлялся, до икоты. Отпил два глотка, откинулся обратно на подушку, постонал немного. Потом будто бы вспомнил, что о важном с сыном разговаривает, — встрепенулся, бровями заводил.
— Пришли ко мне, — говорит, — Ваня, болезни неизлечимые. Застали меня врасплох, взяли за горло. Страдаю, Ваня, от болезней этих. Шибко страдаю, — голос у Кощея дрогнул, пронзительной нотой скрипанул. — Болезни, видишь, неизлечимые, а больной-то, как на грех, бессмертен! Налицо — конфликт неразрешимостей. Вот и выходит, Ваня, что суждено мне бесконечное страдание!
Ещё помолчал Кощей, дух перевёл. Далее продолжает:
— Я ведь, Иван, давно во всех грехах покаялся, всё прошлое самоосуждающим взором перелопатил, а избавления всё нет… Ваня, сынок, на тебя уповаю. Только ты можешь от страданий отца избавить. Не могу больше терпеть, нет моих больше сил!
— Что ж ты хочешь-то от меня, батя? — спрашивает Иван.
Кощей на локотках приподнялся, бородкой Ивану прямо в подбородок тычет, хрипит. Изо рта ржавым железом пахнет.
— Ты поди, Ваня, по свету, найди смерть мою…
Иван отпрянул от отца, чуть со стула не слетел.
— Ты чего, батя?! Зачем тебе?
— А-а, — хрипит Кощей и обратно в постель валится. Закрыл глаза — совсем тяжело старику, того гляди в беспамятство рухнет. Из последних сил слова из души вытаскивает.
— Мне, Вань, уговаривать тебя трудно. Так что ты не ломайся, выполни просьбу отцовскую, безо всяких там сантиментов и прочей чепуховины. Очень тебя прошу.
Иван помедлил немного, обдумал отцовские слова, потом встал с кровати — вроде как согласие даёт, но словами вымолвить не может, а только фигурой своей, выпрямленной в рост, готовность показывает. Кощей с облегчением глаза прикрыл, даже улыбнуться постарался ртом обеззубевшим.
— Я, Вань, дурака свалял, — говорит Кощей, глаза заново открывая. — Я ту иголку, в которой смерть моя теплится, так от всех добрых молодцев прятал, что сам вконец позабыл, где она. Склероз, одно слово. Позавчера помню, а сегодня упускаю. Из рук вон, Ваня. Ты вот что, пока не забыл: вырастешь — зла не делай, до добра это не доведёт.
— Так где, где игла-то, батя?
— Чёрт её знает! Не помню.
Сказал — и к стенке разворачивается. Иван думал, что отец слово своё закончил и уснуть собирается, шаг назад сделал. Ан смотрит — нет, не спать Кощей собрался, а что-то из-под перины вытаскивает, какую-то заначку в тряпочке. Стал тряпицу разворачивать — не управился, всё из неё на пол посыпалось. Кощей дернулся, да замер от боли, глаза закатил, лицом пожелтел. Иван поспешил собрать, что укатилось, а сам на родителя смотрит — и сердце сжимается от созерцания: не умещается этот съеденный болезнями сморчок в Ванином сердце, разрывает его на кусочки!
Кощей носом дышит — громко, замедленно; языком во рту звуки нащупывает. Наконец чмокнул языком — нашёл, видать, что-то.
— Прости, Ваня, прости, сынок, — говорит. — Надо бы тебе в помощь средств чудесных выделить, да я, дурья морда, всю жизнь только о злодействах помышлял, все походные чудеса по ветру пустил. Осталось у меня три чуда, да и те — не чудеса, а так, мелкие пакости. На вот, забирай. Как их во благо использовать, не знаю — по ситуации сообразишь.
Ожил немного Кощей, от боли оправился; левой кистью обшаривает предметы, которые Иван на тряпочку возвернул, да по одному выдаёт.
— Вот это номер один: клубок-колобок непутёвого сорта; уводит всегда не туда, куда надо. А вот второй: глиняный божок — волшебный рожок; стоит в него дунуть, как всякая нутряная гадость наружу вылезает. И ещё третье: от чёрного цветка Подлунника белое семя — внутри него яд усыпительный, сон упоительный, убивает намертво. Не знаю, для чего, — вдруг да пригодится. Э-эх, — вздыхает, — а доброго у меня добра нет, не припас, одна только злоба злобная в наличии…
И заплакал Кощей Бессмертный — так ему себя жалко стало, так обидно за жизнь пустопорожнюю, за бессмертие бессмысленное.
Долго ли, коротко сидел Иван возле отцовской постели, только Кощей слёз довольно выплакал и стал наконец засыпать. Как только Иван похрапывание ощутил, так думы прогнал, встал осторожно и к двери на цыпочках крадётся. Но возле самого выхода вдруг чувствует: храп заглох. Ваня уши навострил и слышит, как тихо-тихо, из последних сил зовёт его Кощей Бессмертный:
— Погоди ещё, сынок.
Остановился Иван, к ложу вернулся, ждёт.
— Я главное не сказал, — сипит Кощей. — Самое главное, Иванушка.
Иван ещё ближе к отцу голову нагнул, чтобы слова расслышать.
— Ты, когда эту иголку найдёшь… Ты ж найдешь её, Ваня?
Иван головой кивает, за руку отца взял.
— Ты её того…
— Чего «того» батя?
— Того… Разломай её, значит, напопо… на-по-по… лам. Да?
Ничего Иван не ответил, только всего его в краску бросило. В груди тревога поднялась, забилось пойманным воробьём молодецкое сердце. Оставил он отцовскую руку, встал с кровати и вышел поспешно.
Никогда ещё Иван так надолго не покидал окрестности замка. Перспектива дальнего многотрудного путешествия и радовала его, и пугала. Первым делом Иван поставил в известность мать. Марья не удивилась — умная была. Вместо всяких охов да ахов спросила:
— Завтра в дорогу двинешься или прямо сейчас пойдёшь?
Иван затылок погладил, окинул взглядом замок, будто примеривался, когда его оставить легче, да и отвечает:
— А чего откладывать!
Марья кивнула кротко, вздохнула да и стала расстилать самобранку: перед дальней дорогой, думает, самое главное — как следует подкрепиться.
Иван на этот счёт возражений не имел: сел за стол, принялся уплетать с удвоенным усердием, чтобы впрок захватить, а мать тем временем достала из закромов добротный старенький вещмешок и принялась снаряжать сына в путь-дорогу. Уложила тёплое исподнее, шерстяной кафтан, опасную бритву…
— Вот это, мам, тоже спрячь, — просит Иван и протягивает ей предметы, которыми папаша его снабдил.
— Что это такое? — спрашивает Марья.
— Батя дал. Чудеса вспомогательные. В дороге пригодиться могут.
Марья Кощеевы подарки осмотрела, фыркнула.
— Выкинь, — говорит, — эту гадость. Это ж одноразовые чудеса, китайскими чародеями сделаны — не для души, а на продажу. Толку от них чуть, одна морока.
И отбросила их под лавку.
— А чего же мне с собой взять? — удивляется Иван.
— А вот я тебе тут приготовила, — и пошла Марья в мешок одно за другим вкладывать. — Пирожки тут, сырнички со сметанкой, халва, вяленая рыбка… В общем, хватит на первое время. Только ты сухомяткой-то особо не увлекайся, как только возможность представится, горячее ешь, суп, кашу. Понял?
— Да понял, матушка, понял. А чудес-то ты мне каких-нибудь выделишь?
Марья на сына с укоризной смотрит.
— Вань, ты как дитя малое. Нешто я тебе сотню раз не говорила, чтоб от чудес да колдовства подальше держался!
— Но тут же такое дело… — мнётся Иван. — Всё ж таки надолго иду, неведомо куда! Хоть бы скатерть-самобраночку там или коврик летающий…
— Значит так, Иван, — Марья на строгость перешла. — Ты мне брось эти замашки — лишь бы не работать! Человек ты или сила нечистая? Не знаешь? Вот иди и выведай. Своими, как говорится, руками, своими ногами, своею собственной головой. Уяснил?
Иван, пристыженный, кивает, ремень к мешку прилаживает. Марья, чтобы смягчить отповедь, говорит:
— А ковёр самолётный твой папаша Тиграну Горынычу подарил, лет семь тому… Ковёр уже совсем плох был, летал низко, погоды нелётной боялся, вот мироедушка его и смахнул не глядючи, хотел змея щедростью восхитить. А Тигран Горыныч даже спасибо не сказал — ни слуху от него, ни духу: видать, шибко обиженный. Ты, когда по Лесному царству пойдёшь, Тиграну на глаза не попадайся, понял?