— Похоже, мышеловка с лампочкой, — говорит.
— Дурачок ты, — ухмыляется отец Панкраций, — шумовка ты пустозвонная. Это прибор научного изготовления, любое чудо вблизи него невозможным становится, он все попытки чудес устраняет в радиусе километра на научно-технической платформе. Улавливаешь резон? Сейчас я его здесь поставлю, включу — и ты никаким чудом воспользоваться не сможешь!
Увидел инквизитор, что Горшеня сник, обрадовался маленькой своей уловке и продолжает допекать пленника:
— Так что положение твоё, мужик, — безвыходней не бывает. А чтобы тебе сподручнее было с участью своей смириться и к правильному выбору себя склонить — я моё тебе предложение имею в виду, — мы, пожалуй, верёвки тебе развяжем. Авансом, так сказать. Всё равно тебе отсюда никуда не деться — без чуда-то. Маши руками хоть до утра, пока не обессилешь. А утром я приду и ещё раз тебе вопрос свой задам. И ежели ты мне на него утвердительно ответить не сможешь, я твоего дружка в соседней камере… Вот этой самой рукой… А грех на тебя запишу. Понял?
Горшеня кивнул.
Инквизитор капрала звать не стал, собственноручно ремни, что Горшеню стягивали, перочинным ножиком перерезал. Потом прибор на пыточный стол поставил, нажал рубильник. Засиял механизм невесёлым глазком, затикал тихим цокотом, затрещал фоновыми помехами — пошла по камере его очистительная работа.
Вышел инквизитор из камеры, а сотник тут же дверь на все девять замков да двенадцать щеколд тщательно закупорил да ещё сургучом припечатал — на всякий пожарный!
— А вот это — полный шпицкриг, — размышляет вслух Горшеня, — полнейшая, как говорится, фиаска. Оплошался ты, Горшенюшка, по самые поплавки.
Сидит герой наш в деревянном пыточном кресле и от осознания содеянной непоправимой глупости ёжится телом, духом падает. Настроение такое, что даже курить захотелось, а тут ещё прибор пощёлкивает в углу, мутным предательским светом мерцает сквозь тюремный мрак, будто насмехается. Достал Горшеня из кармана кисет, припасённую ещё с курящих времён бумажку, задумался. Это что же получается? Чего добился он своим таранным визитом к охранителям сомнительного закона? А того, что сам он, Горшеня, сидит снова в темнице, а его друзья там, в лесу, подвергаются ещё большей опасности — за ними охота скачет! И всё это по его вине, по упёртому его недоумию! Ай-яй-яй… Горшеня от стыда и отчаяния лицо руками закрыл, загородился от всего мира, который — так ему показалось — весь на него смотрит сейчас осуждающе и горько посмеивается, как тот приборчик. И ведь главное — ничего сделать нельзя! Впрочем…
Задумался бывалый мужик Горшеня. «А почему — нельзя? Руки-ноги развязаны, голова цела, всё остальное тоже на месте. А что до чудес — так я и раньше на чудеса особой ставки не делал, бывало, и без них себя из бед выручал». Убрал Горшеня ладони с лица, вздохнул робко — не чувствует в себе права дышать в полную грудь. Потом высыпал табак на стол, разворошил кучку рукой, нюхнул щепотку. Не знает — закурить или же всё-таки воздержаться, не начинать это дело заново? Вдруг не всё ещё он в этой жизни потерял? Зачем тогда организм гробить!
«Эх! — думает. — Кабы мне одного себя сейчас выручать надо было! Так ведь на мне сейчас много судеб числится — и Ваня, и Надя, и Семионы… Всем я по дурости своей ущербной собственноручно яму выкопал. И как же мне их выручить, когда я никуда из этой темницы сдвинуться не могу? Пропащее положение, извините за выражение!»
Разметал он табак по столу тонким слоем, потом принялся из него разные картинки выстраивать — так ему думается сподручнее. Скучковал пейзаж с осинками, полюбовался на него, сгрёб обратно в труху, натюрморт стал складывать.
«До утра времени ещё много, — думает. — Если упадничество не усугублять, а начать мыслить практически, можно ещё что-нибудь дельное изобрести».
На натюрморт насмотрелся, смахнул его, подумал и выложил из табака блоху — знакомую свою. Едва закончил картину, как слышит — сбоку шебуршит кто-то. Горшеня обернулся, смотрит, а перед ним на полу та самая блоха сидит собственной персоной — язык высунула, ценных указаний ждёт.
— Ага, — говорит блохе Горшеня и на мигающий приборчик искоса поглядывает, — стало быть, ты, Сазоновна, не в чудесах числишься, а в самой обычной природе. Так? Это хорошо, это нам на руку.
Встал с пыточного кресла, руки размял, поприседал — какую-то силу в себе почувствовал, небольшую ещё.
— Постой, — говорит. — Будем рассуждать логопедически. Ты от десятника спряталась где? В мышиной норе — верно? Значит, можешь по мышиным норам вылезти из темницы наружу. Правильно говорю?
Блоха кивает, толчковой ножкой сучит от нетерпения.
— А скорость у тебя такая, что ты до колокольного лагеря быстрее любого отряда доскачешь при любой, так сказать форе. Верно? Как говорится, одна нога — здесь, а другая — бог весть!
Блоха кивает, на пупе вертится.
— Значит, мне нашим записку чирикнуть надо! — обрадовался Горшеня.
Блоха вздыхает облегчённо — ну наконец-то дотумкал!
Сел Горшеня за пыточный стол, отринул рукавом мазню табачную, стал записку Ивану писать. Как раз тут и бумажка самокруточная подвернулась, и грифель в кисете завалялся, с фронта ещё. Не записка у него получилась, а целое письмо. Обо всем вкратце поведал: о том, что в Колокольный лагерь погоня по следу идёт, что отец Панкраций короля Фомиана погубить хочет и сам, видимо, на престол заглядывается. Про себя ничего писать не стал, постыдился: пусть, думает, себя спасают, на меня не отвлекаются. Лишь одной фразой обмолвился: «Извини, Ваня, нашло на меня что-то». Прикрутил записку к блошиной ножке, чмокнул Сазоновну в нос.
— Ну давай, — говорит, — подруга боевая, действуй по обстановке! Не мешкай.
Блоха коленками щёлкнула, развернулась и — шасть под лавку.
Как только она в мышиной норе пропала, Горшене сразу полегчало — груз с души спал частично. Блоха не подведёт, предупредит Ивана, а уж предупреждённый-то он что-нибудь придумает! У них там ковёр-самолёт есть — успеют скрыться.
Горшеня опять сел за стол, снова табак разворошил. Теперь о себе подумать очередь настала. Но относительно своего спасения ничего в голову не приходит. От умственного напряжения жарко стало Горшене; стянул он с себя шерстяной жилет, который Надежда ему связала, рубаху на себе поколыхал, будто парус проверил. Потом встал, походил по пыточной, подёргал инвентарь за разные металлические детали, на рычаги понажимал, вентили пораскручивал — а ничего его усилиям не поддаётся, на славу сработаны пыточные приспособления!
«Ладно, — думает, — эти штуки мне не помогут, отпадает вариант. Металлу много, шестерней и вентилей — более чем, а толку практического от них — нуль с минусом. Что ещё? Что у меня под рукой есть?»
Кругом холод каменный, а у Горшени от безвыходности аж пот с лица потёк за шиворот. Взял он вязаный жилет, вытер лоб и щёки.
«Ничего у меня больше нет, окромя себя и своих глупостей. Совесть давеча была, да и та мимо проплыла. Значит, нечего себя, горемычного, жалеть, значит, поделом — так мне и надо. Авось, справится блоха Сазоновна с заданием — главную свою ошибку подправлю, зависящие от меня судьбы спасу, дай Бог! А самому мне, видать, выхода никакого не осталось».
Вздохнул и присел на кресло — как сдулся. Безрукавку свою в руках мнёт. Боится подумать, с чем он второй раз на тот свет заявится, с какими новыми достижениями, и в какое место его за эти достижения распределят. Как подумал о том, так снова отчаяние его охватило, всего целиком в холод окунуло. Опять закрыл он лицо, уткнулся носом в шерстяную теплоту жилета, а как внюхался в шерсть — чуть спокойнее стало, чуть теплее. Мысли в голову полезли отвлечённые, окольные.
«Славный жилет, — думает Горшеня, — шерсть приятная. Это потому что Надежда его вязала — руки у нее тёплые, а душа добрая. Хорошая, по всему, девушка, отличная пара Ивану выйдет, дай-то Бог… И откуда только взяла Надя шерсть-то такую, небось распустила что».
Вот ведь как опять раздвоилась сказка наша — как дорога на развилке, по двум направлениям пошла. Нам теперь поспешать вдвое надобно: чтобы и за Иваном уследить, и про Горшеню не забыть. Одной ногой тут, как говорится, а другой там.
И что же там в это время с Иваном происходит?
Иван места себе не находит, всё о Горшене думает. Даже о Надежде Семионовне забыл на время, даже за отца своего беспокойство отложил. Не спит, ходит среди деревьев, как заплутавший. И Надюша от него не отстаёт, помочь по мере сил пытается. Наконец утомился Иван от таких прямохождений, присел на пенёк, кручинную позу принял. Тут уж Надежда не выдержала, стала его обо всём расспрашивать.
— Горшеня, конечно, тот ещё жук оказался, — вздыхает Иван, — но одно он правильно подметил: расселся я тут не вовремя. Отец мой помощи ждёт, а я пятки в костре грею!