— На каком ковре! Вздор! — отрезает отец Панкраций. — Сказки всё! — а сам думает втайне: «Зря я прибор давешний у мужика оставил! Сейчас бы включил рубильник — и ковёр бы сам ко мне с неба шмякнулся!» — Вслух же командует: — Спускайте Мурзафу!
Псарь кобеля от поводка отстегнул, тот и рванул что есть мочи вокруг лагеря — по Ивановой петле точь-в-точь пошёл. И всадники за ним. Только петля-то — замкнутая! Иван со смеху чуть с сосны не съехал, смотрит сверху и потешается, как преследователи на четвёртый круг вокруг лагеря пошли.
А Мурзафа на пятом круге понял, что его обхитрили, но виду своим хозяевам не показал. Он ведь не простой цепной пёс был, а тоже — тайный, инквизиторский кобель. Вскормили его при дворе, и многие дурные придворные привычки он у людей перенял. И как настоящий придворный интриган, чтобы себя выгородить и своих же сослуживцев запутать, после четвертого круга свернул Мурзафа влево и по той же дороге, по которой они сюда прибыли, помчался обратно. А всадники — за ним; в пылу погони и не заметили, что пустились в обратную сторону.
Иван радуется, кулаки победно сжимает — удалась его военная хитрость! Слез с дерева, отряхнулся и побежал в глубь леса, туда, куда Семионы ковёр свой направили да куда портяночная карта-схема указывала.
Однако отец Панкраций что-то неладное почувствовал. Подсказала ему интуиция, что обвели его вокруг пальца, точнее, вокруг лагеря. Осадил он своего коня, окрикнул всадников, стал прислушиваться. Основная-то масса стрельцов за Мурзафой так и ускакала, а те двенадцать, что инквизиторский окрик услышали, съехались втихую к своему предводителю, ждут приказаний. Отец Панкраций велел им факелы потушить, понюхал воздух и не хуже любого пса по следу пошёл. Только разница: Мурзафа сломя голову сквозь лес чешет, только щепки летят, а отец Панкраций тихой сапой едет, ко всем лесным шорохам прислушивается и каждую веточку бережно отгибает, не заламывая. И всадники за ним гуськом тянутся, тоже стараются лишнего шума не создавать, ничем себя не выказывать.
— Нет у них никакого чудесного ковра, — шепчет выдающийся инквизитор своему капитану. — Пешком они ушли, я их след носом чувствую.
Горшеня по дороге сначала всё щипал себя — проснуться надеялся. А потом задел локтем за шершавую стену — больно! Впрочем, и это ведь не доказательство, это и в сновидении можно подстроить. И не покидают Горшеню сомнения — не бес ли его снова путает? Но уж если то опять сон — то времени на пробуждение у Горшени не останется, все на свете проспит — и свою жизнь, и Иванову, и ещё восемь жизней, не считая блохи Сазоновны. Ну а если все это наяву происходит — значит, есть ещё шансы и самому выкарабкаться, и других выкарабкать. Надо действовать, а там уже видно будет.
Вот и действует Горшеня — пробирается, протискивается, проползает. А подземельные коридоры всё мрачнее становятся — мрак сгущается, клубок впереди едва виден.
— Ох, и надоели же мне эти подземные путешествия, — говорит Горшеня, болтовнёй себя подбадривает. — А впрочем, сам виноват — сам в это пекло пришёл, теперь всё ниже и ниже спускаюсь, всё глубже и глубже… Как бы опять в преисподнюю не окунуться!
Клубок будто услышал те причитания, — завернул за угол, юркнул под какой-то чёрный свод и по тамошней лесенке вверх поскакал. Горшеня за ним. Клубок снова вверх, Горшеня не отстаёт. Вывел клубок его в другие коридоры — тут уже теплом пахнуло, угаром повеяло, даже съестные запахи почудились. И стены — не везде голый камень, а кое-где завешаны коврами да гобеленами. Не иначе как это уже не подземелье, а какие-то потайные дворцовые коридоры!
Что за места? Куда попал Горшеня? Надо бы осмотреться, да только нет у него возможности — клубок быстро бежит, мешкать не позволяет. Вдруг клубок остановился и давай кружиться юлой возле одного старинного гобелена. Горшеня тот гобелен приподнял, смотрит, а за ним дверца сокрыта — небольшая, в половину человечьего роста. Он поднажал — дверь отворилась плавно, без всякого звука. Клубок сразу — вжик, и проскочил туда. Горшеня за ним полез, а проход узкий, душный, да ещё и идти по нему сгорбившись приходится. «Нет, — думает Горшеня, — всё ж таки это сон! Наяву таких ходов не бывает! Сейчас ещё вода на полу появится — как пить дать…»
Не появилась вода, сухо. А коридор вдруг закончился — тупик! Пошарил Горшеня руками — а это не тупик, а снова дверца. Он ручку нащупал, на себя потянул; за дверцей — темно. Клубок возле ног Горшениных трётся, велит вперёд идти. Сделал Горшеня шаг и упёрся носом во что-то мягкое, пахнущее нафталином. Да это, похоже, опять ковёр, только с оборотной стороны!
Вылез Горшеня из-за ковра наружу и очутился в некой просторной зале с высоким потолком. Одних золочёных канделябров было тут штук тридцать, а то и все сорок, да при этом зажжено-то было всего три, поэтому и видимость была так себе, на троечку. Горшеня двинулся было за клубком, чтобы его в потёмках не упустить, да тотчас плечом один канделябр зацепил и такой учинил грохот, что сам себе уши руками закрыл, зажмурился и думает утешительную мысль: «Ну, может, это всё-таки сон!» А когда грохот стих и глаза с ушами открылись, увидел Горшеня, что посреди залы что-то шевелится. Присмотрелся — стоит на возвышении кровать под пологом, а в той кровати кто-то лежит в верхней одежде, в парадных туфлях, лицом в многочисленные подушки уткнувшись. От грохота этот некто голову из подушек вынул и на Горшеню с удивлением уставился.
— Ты кто? — спрашивает.
— Я Горшеня, — отвечает мужик, — со мною — китайская собачка Клубок. А ты кто?
— Я не ты, — говорит лежачий.
— Понятное дело, что ты — не я, — соглашается Горшеня, а про себя думает: «Всё ж таки, похоже, сон». — Так кто ж ты?
— Я — не ты, я — мы.
— Ах, мы!
«Ну точно сон! — думает Горшеня. — Раз уж это — мы!»
Смотрит Горшеня на этого «мы» и ловит себя на странном ощущении: будто бы видит он себя, мужика заплаточного, но в некотором облагороженном виде, в некотором преображающем зеркале из горного хрусталя. У Горшени морщины все в уголках глаз собрались да под бородой спрятались, а у этого — на лбу выстроились ровными параллельными линиями. У Горшени нос как картофелина, серый и неровный, а у этого — будто помидор «дамский палец»: форма такая же, да поглаже и порумяней. У Горшени руки грубые и шершавые, ногти на них — как помятые гривенники, а у этого руки — что у младенца после бани, и ногти — будто от клавесина клавиши. Да и выбрит тот некто тщательно, до ракушечного оттенка, одет в платье тонкого сукна со всякими выпирающими кружавчиками, из многочисленных карманов цепочки свисают. А у Горшени из кармана только тряпка засохшая торчит, которая вместо носового платка. Опять же у этого — туфли с бантами, а у нашего Горшени — беда с сапогами. А главное, лицо у Горшениного двойника напрочь заплаканное — с вечера, видать, рыдал в свои подушки. Ну точно — сон!
— Значит, мы… — вздыхает Горшеня: жаль ему, что явь опять сном оказалась.
— Да, мы, — говорит лежачий, — мы — его величество король Фомиан Первый.
Горшеня от неожиданности ещё один подсвечник завалил.
— Да ну? Не брешешь? А чего ж ты… то есть вы… заплаканные такие? Неужто и у королей для слёз причины бывают?
Тот рукой махнул, в подушку уткнулся.
— Много ты про королей знаешь!
— Это верно, — кивает Горшеня, — я вас, королей, никогда вот так вот рядышком не видал, только в газетах да на складнях. А там вы завсегда весёлые да грозные.
— На картинках мы такие, — гундосит лежачий, — а в жизни — сплошное надорванное сердце. Столько волнения в нашей работе, столько нервотрёпки… Я ни чернил, ни рук своих не жалею, одно в другом извозил, понимаешь ли, по самое кашне, а они!..
— А они? — вторит Горшеня.
— Слуги все как один — бестолковые, — объясняет король, выныривая из подушек, — министры — пустоголовые, невеста — некрасивая, советники вредят, подданные ерепенятся. На инквизиторов — и на тех, как выяснилось, положиться нельзя. Такое вчера на площади устроили — просто конец света! А тут еще, сообщают, инвалиды взбеленились! Восстание у них — протезами стрельцов бьют! Вот уж от кого не ожидал!.. Постой, а ты, случаем, не инвалид ли?
— Я? Да вроде того, — кивает Горшеня и по ноге своей правой похлопывает. — Инвалид.
Король помрачнел, подушкой загородился.
— Значит, — говорит, — ты по мою душу явился. Хочешь меня костылём прибить?
Горшеня и возразить не успел, как Фомиан вдруг подушку откинул да как бухнется с постели коленями на холодный пол! Рухнул к мужицким ногам, рванул на груди шёлковую рубашку — нитки в разные стороны повыскакивали, цепочки полопались.
— Коли́ меня, — кричит в истерике, — насквозь прокалывай! Делай из меня гербарий — мне уже на всё наплевать! Я уж не король — осрамили меня давеча придворные подлецы до самого последнего исподнего! Мне теперь жизнь ни к чему — забирай её, инвалид!