— Нате, возьмите, — просто и охотно протянул мне утят мальчик. — Который побольше — селезень. А вот та — уточка.
— Ну что ты, Гриша. Тебе такого труда стоило их поймать, — стал было я отказываться.
— Ничего, берите. Я себе еще, если захочу, поймаю.
— Ну, спасибо, Гриша, за такой дорогой подарок. Только ты, пожалуйста, снеси их ко мне, а то я боюсь, упущу.
— Прасковья Петровна! — окликнул я хозяйку, когда мы вошли во двор. — Посмотрите, что мы принесли.
На порог сеней вышла бабушка Прасковья с недовязанным подсачком в руках, заглянула в мокрый подол, спросила:
— Для дела для какого?
— Да нет, так просто…
— А тогда зря. Птица вольная. Ей надо на юг лететь. А вы ее неволить надумали. Замокреет, запакостится, пропадет!
Слова Прасковьи Петровны смутили меня. Но я все же не решился расстаться со своими пленниками. Меня так соблазняла мысль увезти их в город, приручить, сделать их домашними! Я попросил у Прасковьи Петровны лукошко, поставил его в угол моей комнатки, постлал на дно сухого сена и посадил на него утят. А чтобы они не выскочили, накрыл лукошко плащом.
Я переживал какое-то радостное волнение оттого, что вот тут, в человеческом жилье, рядом с книгами и репродуктором в уголке затаилась дикая природа: два пугливых, сторожких, неуловимых чирка.
Сколько мы еще не знаем! Какое-нибудь худосочное озерцо, тут же под городом, полно жизни, но какова она, эта жизнь, — для многих такая же загадка, как тайна планеты Марс. А мы еще мечтаем о путешествиях в дальние страны, думаем открывать, удивлять мир. Вот они, дальние неведомые страны,вокруг тебя. Поля, луга, рощи, реки, озера…
Я накрошил в миску хлеба, налил воды, поставил в лукошко и лег спать. А ночью проснулся от хлопанья крыльев. Селезень неведомо как вылез из лукошка, бился в окно. Ударится о стекло, упадет на пол и тут же снова с ожесточением бросается навстречу холодному лунному свету.
Я засветил спичку. Утенок отпрянул и испуганно блеснул бусинками черных глаз. Он сидел на полу, опершись на мокрый хвост и растопыренные крылья. Черный, еще не затвердевший клювик широко открыт. Вид у молодого чирка был помятый, но решительный, как у боксера, все еще надеющегося на победу.
— Вон ты какой буйный! — сказал я, зажигая жестяную керосиновую лампочку. — Удрать, значит, хочешь? Потерпи, браток. Приедем в город, устрою тебе вольерку с водой, посажу кустики осоки. Славно заживешь со своей подружкой.
В ответ утенок угрожающе зашипел и шмыгнул под кровать. Я вытащил его и водворил в лукошко. Миска оказалась опрокинутой, сено намочено. Уточка забилась в складки упавшего на дно плаща. Я заменил подстилку, налил свежей воды.
Утром наведался Гриша. Мы вытащили утят и пустили их на пол. Как неузнаваемо изменились они за одну только ночь неволи! Хвосты и грудки намокли, шейки зашершавили, из крыльев торчали вывернутые перья.
Видно, они всю ночь бились в лукошке, опять пролили воду, вымокли и испачкались.
Прасковья Петровна, внеся завтрак, укоризненно покачала головой:
— Пустите вы их! Смотри, как измаялись. Даже через стенку слышно, как ночью бились. Вам — забава, а им — самое горькое несчастье. Вот давай тебя возьму да и посажу в погреб. Тебе надо в свой город, а я не пускать стану, буду в сырой яме держать. Ты оттуда карабкаешься, а я за воротник да опять назад. Неволя, сынок, самое тяжкое наказание. Это что человека возьми, что тварь какую. И человек жертвует собой ради свободы, и птица тоже. Только у человека, конечно, своё разуменье о свободной жизни, и птица просто чутьем это понимает А все ж таки для всех она, что твой воздух. Лишился — и зачах.
— Да вы, Прасковья Петровна, просто философ! — попытался отшутиться я, соглашаясь в душе с ее доводами
— Чай жизнь-то прожила, все повидала, — серьезно сказала Прасковья Петровна.
— Что, Гриша, отпустим чирят? — спросил я своего приятеля.
— Да хоть и пустим… — согласился Гриша.
— Только давай вот что сделаем: колечки на лапки наденем. Примету такую. У тебя нет алюминия?
— Это найдется, — отозвалась Прасковья Петровна. — У меня кастрюля прогорелая есть. Без надобности валяется.
Прасковья Петровна принесла кастрюлю, Гриша сбегал домой за ножницами и напильником, и мы принялись за работу. Вырезали две узкие полоски, обточили края, чтоб лапки не резали.
— А теперь надпись сделать, где родились утята, в каком году. Если кто поймает их, чтоб видно было, откуда они. Какой адрес напишем?
— Известно какой, — озабоченно ответил Гриша. — Курская область, деревня Березовские дворики… — И, подумав, добавил: — Баранье озеро.
— Нет, это слишком длинно, — улыбнулся я. — На такой маленькой пластинке не уместится. — И я концом ножниц выгравировал латинскими буквами: «Курск, СССР, 1959 год».
Этими пластинками мы обогнули лапки чирков и скрепили концы.
Когда смерклось, мы в торжественном молчании вынесли из дому лукошко и спустились по откосу к реке. На той стороне, за камышами, за клубящимися туманами поймы поднималась красная луна. Поперек черной реки перекинулся зыбкий мостик лунного отсвета. Было тихо и тепло. От реки веяло запахами тины и сырости.
Я наклонил лукошко и сбросил с него плащ. На ободок, неуклюже карабкаясь перепончатыми лапами, выбрался селезень, уселся на краю, балансируя грудью и вскидывая маленькую головку с блестящими глазками. И вдруг пырхпул, полетел, полетел, зачерпывая крыльями воду, разбивая танцующий золотой мостик, полетел навстречу багровому диску луны. Казалось, вот он, обессиленный, упадет. Но нет, полет выровнялся, чирок оторвался от воды и растворился в густеющих сумерках. Только когда он тяжело шлепнулся у противоположного берега, мы поняли, что он набрал-таки сил перелететь реку и спрятаться в береговой тени. Это был его первый в жизни полет. Полет из неволи.
Уточка оказалась слабее селезня. То ли она еще как следует не оперилась, то ли оплошала в плену, только она даже и не попыталась лететь. Она сбежала к воде, вошла в нее и поплыла на ту сторону по лунной дорожке. И тут я впервые услышал ее голос. Она тихонько, едва слышно свистнула, потом еще и еще. Но ее тихий тревожный зов был услышан на том берегу. Тотчас раздался ответный голос селезня, плыви, мол, сюда! Я здесь.
Уточка благополучно перебралась через реку, и мы потеряли ее из виду. Но долго еще не уходили домой, слушали, как на той стороне плескались и радостно посвистывали два диких утенка.
— Проводили? — встретила нас Прасковья Петровна.
— Проводили, — отозвался я. — Жалко, конечно, но будто ношу какую с плеч сбросил.
— Оттого, что доброе дело сделал. С годами такое поймется… Ну, пойдемте в избу, уха простынет.
Три дня сеял мелкий дождик — моросей. Дочерна промокли заборы. Дороги раскисли, глубокие колеи заплыли жидкой грязью. Осенний пожар окончательно погас, и только молодой дубок в придорожной посадке тускло пламенел несброшенной листвой.
А вчера под вечер моросея спугнул внезапный морозец. Сквозь свинцово-цинковую крышу туч просочилась лимонная полоска зари. Дороги захрустели под колесами, будто намокший брезент, окаменели собачьи следы на огородах.
Кряжистый дубок залубенел: листья топорщились, словно вырезанные из бронзы, на них проступила морозная соль.
Сегодня же и дорожные колеи, и отпечатки собачьих лап на грядках, и заиндевевший, озябший дубок — все это спрятано под первой порошей. И сразу стало уютно и чисто. Пришла зима!
Рано облинявший заяц на радостях сразу же наделал петель возле своего логова. Да что ему теперь логово! Кругом бело, и шуба на нем белая. Где ни залег, там и постель. В рыхлом, взбитом снегу тепло, как в пуховой перине. Прыгает косой, кувыркается, тычется мордочкой в искристый снег. Радуется!
Не унывают и клесты. Их говорливая стайка беззаботно порхает среди мохнатых, отяжелевших от снега еловых лап. Шишек в этом году много, можно строить гнездо и выводить птенцов. Над головами голых слепых малюток будут перепархивать снежинки, а птенцам хоть бы что! Пищи вдоволь — значит, стужа не страшна.
Но не все такие счастливцы! Для многих обитателей полей и лесов зима принесла беспокойные хлопоты. Куда податься, скажем, галкам, воронам, сорокам? От лютой стужи в гнезде не спрячешься. И какое это убежище, если его насквозь ветром пронизывает, снегом забивает? А главное — в зобу пусто, нечем поживиться, все замерло, попряталось, засыпано порошей.
Вот и жмутся птицы поближе к человеческому жилью. Откуда только смелость берется! Иной раз выглянешь утром в окошко, а на заборе — рукой дотянуться — уже сидит носатая нахохленная ворона. Ждет: не выбросят ли чего на помойку. Тут же, на пустой скворечне, сорока вертится и на чем свет стоит поносит свою родственницу ворону: «Ах ты, такая-сякая, старая воровка! Тре-ке-ке-ке! И как тебя близко к помойке подпускают!»