Родители мои для меня люди в своем роде выдающиеся. Я горжусь ими, люблю их и глубоко почитаю. Отец с первых же дней передал мое воспитание матери. Он, как бог, остается для меня невыразим и необъясним. Я знаю, что он есть, был и будет, но что он собой представляет, я не знаю и, думаю, не узнаю никогда. Сухие цифры и сведения мало что прибавят к тому, что я сказал. Он родился на Волге и сейчас, наверное, на пенсии. Я говорю наверное, потому что, где он и что с ним, я не знаю. Несколько лет назад мы обменялись с ним поздравительными первомайскими открытками. В свое время отец строил Комсомольск-на-Амуре - так говорят его товарищи, сам он о собственной работе отзывался более прозаически. По его словам, он закупал черемшу и другие продукты для нужд стройки. В войну отец воевал. Был ранен под Яссами. Потом занимал разные общественные должности, а в последние годы плавал матросом на Черном море. Причины такого поворота в его жизни мне неведомы, но, думаю, главная из них - возраст и малое образование: отец окончил семь классов, пошел работать в типографию переплетчиком. Правда, это только мои догадки. Всю жизнь отец хотел учиться, работа, а затем и война помешали осуществить его мечту.
Моя мать - полная противоположность отцу. Если отец - будто дух, невидимая материя, суровая и недоступная пониманию смертных, то мать земля-матушка: женственна, заботлива, мягка, что, однако, не мешало ей в крутые минуты быть твердой и решительной. Летом сорок третьего года она открыто разошлась с отцом, перед самой его отправкой на фронт, - она отца не любила. Второй раз вышла замуж за военного музыканта, обрела свое счастье в любви, семье, заботах по дому, и до сих пор они с отчимом живут вдвоем в мире и согласии.
В детстве, в отрочестве я больше любил мать, чем отца, и очень переживал, что во мне больше отцовского, чем материнского. Я испытывал к отцу неприязнь. Мать была красива (соседи говорили, что она могла бы пользоваться у мужчин большим успехом, но она хранила чистоту и была верна отцу двенадцать лет), отец красотой похвастать не мог; мать была молода, отец старше ее на десять лет; отец суров, мать мягка сердцем. Я запомнил один-единственный подарок, который подарил мне отец. Он принес как-то кожаные тапочки, которые волей злой судьбы мне так и не пришлось поносить: их сгрыз приблудный щенок.
Сейчас положение выравнялось, и чаша весов даже несколько перевалила в сторону отца. У отца нет дома, семьи. Мне за него обидно. К тому же с годами, как это ни покажется странным, отец стал мягче матери. Мать не одобряет моего выбора, ей не нравится, что я лесник. В Каждом ее письме переписываемся мы регулярно, а два-три раза в год она присылает мне большие посылки с яблоками и свиным салом - слышится то укор, то упрек, то предостережение. Она считает, что я взялся не за свое дело, труд мне этот не по плечу, мне не снести головы. Идеальная для меня жизнь ей рисуется в образе ее собственной. Ей хочется, чтобы у меня была тихая работа, дом, набитый сундучками, горшками, ковриками, чтобы я был женат на заботливой жене и имел детей. Она думает, без всякого на то основания, что я болен, голоден, раздет, разут. Вершиной человеческих дерзаний ей представляется работа отчима, прослужившего в оркестре сорок лет, сочинившего три военных марша к юбилейным торжествам и дослужившегося до майора. Мне думается, втайне она желает мне такой же карьеры и потому настойчиво пытается обратить меня в свою веру.
Реакция отца была иной и для меня любопытной. Он заявил, что я нахожусь там, где нужно: в наше время, когда природу повсеместно теснят, лес - это передовой край и охранять его от гибели - первейшая задача. Я верю в искренность отца, но думаю, что, стань я не лесником, а сапожником или пекарем, он бы, не покривив душой, и тут дал бы мне добро и обосновал его с не меньшей убежденностью.
Со временем, я надеюсь, мать смирит свою бесплодную настойчивость, доходящую до деспотизма, сменит гнев на милость и покорится тому, что есть. Она увидит, что до вершин отчима мне не добраться - не всем же ходить в майорах, есть еще и солдаты. Что же касается сочинения торжественных маршей, то этого удела достойны лишь избранные.
2
Сильва досталась мне в наследство от деда Ивана. Это была старая, слезливая и вечно жеребая кобыла, праматерь лесхозного лошадиного племени, многочисленных Стрелок, Вертолетов, Снегирей, которыми она одаривала нас регулярно, каждый год, и которых, чуть они подрастали, я передавал на содержание другим лесникам. Те, в свою очередь, не желая обременять себя наличием живой тягловой силы, норовили сдать ее на убой, везли на мясокомбинат. Что делать, в этот атомный век даже в наш маленький лесхоз шумно врывалась техника и многие горячие головы пересаживались с телеги на мотоцикл или велосипед с моторчиком.
Сильву я держал в трех шагах от избы в низком и тесном сарае с маленьким оконцем, наспех залепленным огрызками стекол. С тыльной стороны сарая, смотревшей в лес, имелось еще одно окно с фанерной заслонкой, через которое выбрасывался навоз. За зиму его скапливалось на метр толщины, Сильва поднималась вместе с растущим навозом, пока голова ее не упиралась в потолок. Не убирай я регулярно навоз, Сильва наверняка бы пробила потолок и поднялась вместе с растущей горой до неба. То-то было бы любопытных поглядеть на этот необычный монумент! На стенах сарая на толстых гвоздях висела конская упряжь: узда, дуга, согнутая из водопроводной трубы, латаный хомут, чересседельник, вожжи. В углу под яслями валялся серый кусок каменной соли "для аппетита", отсутствием которого Сильва никогда не страдала. Зимой в сарае было холодно, летом душно. Между избой и сараем стояла телега-водовозка с укрепленной железной бочкой из-под солярки, в ней я возил из колодца воду. Рядом еще одна телега для возки леса и сани. Поодаль от сарая, в сторону луга, высился навес с сеном. В сене ютились мыши, пахло пылью. Зимой здесь мышковала лиса. Тут же валялись плуг, борона и предплужник.
Сильва была гнедой масти, с огромным брюхом и тонкими слабыми ногами. Шерсть у нее была сальная, жирная, а на боках потерта до кожи. Когда я гладил ее по спине, ладонь становилась жирной. На гнойниках у глаз гнездились мухи.
К работе Сильва была не угодлива, а что делала в охотку - плодила жеребят. Тут она была и резва не в меру, и хитроумна. Как я ее ни сторожил, ни приглядывал за ней, она, пользуясь моей оплошностью, сбегала с кордона и, взяв свое, нагулявшись вволю, пойманная, возвращалась уже жеребая. Но стоило мне подумать о том, что пора пахать огород или привезти из леса дрова, и я брал узду и вел запрягать ее в плуг или телегу, как она тут же теряла к жизни всякий интерес, становилась скучна, каменела, иначе не назовешь ее состояния.
Она высилась в сарае неподвижно, как истукан, и, если б не ее вечно двигающиеся челюсти, которыми она истребляла траву, можно было решить, что она околела.
Совершая с ней легкие рейсы в три - пять километров, я запасался терпением и продуктами на месячный поход. Она находила любой повод для остановки, засыпала у каждого пня, каждого куста, камня, лужи, цветка, бабочки, на нее не действовали ни ласка, ни хворостина.
Летом, когда мне было лень косить для нее свежую траву, а выпускать ее стреноженной я боялся - она могла освободиться от любых пут и сбежать, - я снимал с гвоздя недоуздок, она покорно давала надеть его на себя, привязывал к недоуздку длинную веревку и, вбив в землю деревянный кол, вел ее пастись на луг или на лесную поляну. И она паслась вокруг кола, двигаясь, как часовая стрелка вокруг своей оси, пока не общипывала траву до земли или не запутывалась в веревке.
Но при лености и безмятежности своего характера коварства и строптивости ей было не занимать. Едва, зазевавшись и утратив бдительность, я подходил к ней поближе, она норовила ударить меня копытом, хватала зубами за плечо, точно это была не живая человеческая плоть, не мое собственное плечо, а клок сена.
Летом, по плану, в двадцать четвертом квартале за Лосиной Гривой я прочищал молодняк, попутно заготовляя для лесхоза жерди. Выборочно я рубил молоденькие сосны, зеленые ветки жег, а тонкие стволы очищал от коры и складывал в штабеля. Место было топкое, и, когда я покончил с делянкой и жердец набралось достаточно, я решил вывезти их на сухое место поближе к шоссе: оттуда бы их прихватила машина.
Едва я втиснулся в сарай, чтобы снять с гвоздя узду и вывести Сильву во двор, как она, поняв, что ей предстоит работа, замерла, словно вросла в землю копытами. Напрасно я улещал ее, выталкивал плечом в открытую дверь, совал посоленную горбушку хлеба. Сильва стояла не шелохнувшись. А потом, улучив момент, больно лягнула меня копытом.
И тут я возмутился.
- Ах ты, травяной мешок, - закричал я, - нет на тебя волка, татарина нет, чтобы зарезал тебя на колбасу! И зачем только держат тебя в лесхозе, старую развалину! Она, видите ли, не желает жерди возить! Ей это неинтересно. А кто их будет возить? Сами они по воздуху перелетят?