И вот я иду по улице Партизанской, обсаженной по обеим сторонам вишнями. Нерешительно стучусь в калитку с номером двадцать два.
Хозяин пригласил меня в дом. Долг вежливости не позволяет сразу начинать расспрашивать гостя, кто он и зачем явился. Халиулла-бабай[1] вопросительно поглядывает на меня и, чуточку волнуясь, поглаживает клинышек седой бородки. Жена его, Шамгольжаннан-аби,[2] вытирает руки о передник, переводит растерянный и недоуменный взгляд с мужа на меня, опять на мужа. Я спросил об их самочувствии. Потом сказал, что приехал издалека, с их родной сторонушки. Они очень обрадовались неожиданному гостю. Шамгольжаннан-аби засуетилась, стала накрывать на стол. Они торопились узнать о новостях, которые я привёз.
Меня так и подмывало тут же завести разговор о Гильфане, попросить стариков рассказать о нём всё, что они помнят. Но человек, которого привело в чей-то дом лишь дело, — не гость. А старики почти все строго придерживаются традиций. Поэтому, чтобы не обидеть хозяев, я до времени помалкивал о главной цели своего приезда.
Мы пили чай, говорили о том о сём. Я рассказывал о Казани, о наших татарских деревнях, об известных в республике людях, о своих самых интересных поездках. И только когда Шамгольжаннан-аби уже собралась убрать со стола, как бы невзначай заговорил о Гильфане.
Гильфан в одном из писем, хранящихся в Музее погранвойск СССР, в 1938 году писал, что наравне с матерью почитает и любит своего дядю Халиуллу и тётушку Шамгольжаннан. По правде говоря, это письмо и надоумило меня поехать в Донбасс.
Халиулла-бабай начал издалека.
В эти места судьба его забросила в 1910 году. Приехал он из деревни Ямаширма, что находится в нынешнем Высокогорском районе Татарии. И вплоть до 1938 года трудился под землёй. Вначале и в салазки вместо лошади впрягаться приходилось, тащить их волоком по штреку. И уголь рубил вручную, заступом или киркой. Потом повысили, сделали его коногоном: погонял лошадь, впряжённую в вагонетку. Особая сноровка нужна, чтобы вести эту упряжку во тьме по узкому штреку. Человек привыкает по звукам шагов лошади, отражаемым от стен, угадывать повороты, неожиданные завалы на пути, встречную упряжку, — ориентируется, как летучая мышь. Это приходит не сразу к коногону. Большой опыт необходим для этого.
Многие годы прошли с тех пор, как Халиулла-бабай спустился впервые в шахту. Затем новые времена настали, порядки изменились. Шахта прежде принадлежала хозяину, а теперь стала народной: нынче не на хозяина трудились — на себя.
К этому времени Халиулла-бабай стал уже опытным шахтёром. И других мог научить многому. Вскоре он возглавил бригаду. Молодёжь училась у него шахтёрскому делу. В Голубовке его уважали.
Халиулла и Шамгольжаннан уже растили шестерых детей. Но пришлось ему найти местечко около себя и для младшей сестры с её маленьким сыном Гильфаном.
Халиулла-бабай сидит на разостланном на полу паласе, подобрав под себя ноги, и неторопливо рассказывает о минувших годах. Иногда от волнения горло ему сдавливают спазмы. Тогда он опускает глаза и умолкает на несколько минут. Руки подрагивают, когда он) проводит ими по белой, как снег, бороде. Вконец растревожили его сердце воспоминания. Он старается скрыть волнение, но ему это плохо даётся. Ещё бы, прожить девяносто лет — не простое дело. Правда, Халиулла-бабай ещё полон сил.
Шамгольжаннан-аби хлопотала на кухне, готовя обед. Заглянув в дверь, она сказала, что не смогла отрубить мяса. Халиулла-бабай проворно поднялся, взял из её рук топор и направился к погребу. Я последовал за ним. Между делом старушка сказала, что Гильфан всем яствам предпочитал беляши, приготовленные ею, и что Фатима, мать Гильфана, тоже умела готовить их так, что пальчики оближешь.
— А какой рукодельницей была Фатима, знали бы вы! — продолжала с восторгом вспоминать Шамгольжаннан-аби.
Когда мы возвратились в комнату, она повела вокруг себя рукой.
— Вон какие красивые салфетки вышила, чтобы накрывать посуду. А поглядите-ка на коврики, что на стенах! Золотые руки были у Фатимы…
Старушка открыла сундук и вытащила узелок. Она немало потрудилась, пока развязала его. Из вороха пожелтевших от времени вещей стала отбирать различные полотенца ручной работы с пёстрыми петухами, салфетки с соловьями. Из свёрнутого трубкой старого полотенца выскользнуло что-то завёрнутое в серебряную бумажку из-под чая, со стуком ударилось об пол. Эта вещь старушке, видать, напомнила о чём-то давнем, приятном. Глаза её затеплились радостью, на губах появилась улыбка.
— Что это? — спросил я, когда она развернула свёрток и стала рассматривать что-то, близко поднося к глазам.
— Кубыз. Это её кубыз, нашей Фатимы, — сказала старушка задумчиво. — Хорошо она на кубызе играла. Огонь была, а не девушка!.. — Она показала рукой в угол подле окна: — Это вот её кровать. Как стояла, так и стоит. О ней нам напоминает. И сынок её Гильфан на этой кровати родился. На ней она кормила его грудью. Гильфан в младенчестве-то был болезненным ребёнком…
В народе сказывают, что конца пути достигает не тот, кто спешит, а тот, кому это предназначено судьбой. Кажется, Шамгольжаннан-аби свято в это верила: она никогда и никуда не спешила. Движения её были медлительны, степенны. И даже разговаривала она как-то своеобразно, плавно произнося каждое слово. Тем не менее она всё успевала делать. Я услышал от неё так много интересного и о маленьком Гильфане, и о его матери Фатиме! Но вскоре у неё и тесто для беляшей было замешено, и мясо приготовлено. Затем она так же неторопливо разожгла печь.
Чтобы хорошенько поразмыслить над тем, что я сегодня узнал, прочувствовать самим сердцем рассказ стариков, я решил немного прогуляться, побыть один. Вышел в сад.
Уже начинало вечереть. За разговором мы не заметили, как день прошёл. Тихо вокруг. Воздух недвижен. Листья на деревьях замерли, а поэтому стало душновато.
У самой стены деревянного дома с черепичной крышей растёт яблоня. Несмотря на то, что уже середина октября, деревцо всё ещё не утеряло своей прелести, слегка увядшие, но ещё зелёные и крупные листья будто настороженно замерли…
Я вздрогнул от резкого шума. Распахнулось окно, выходящее в сад. Из него, облокотившись о подоконник, высунулся Халиулла-бабай. Он прокашлялся и, проведя ладонями по бороде, сказал:
— Яблоню эту Гильфан посадил. Но не суждено было ему отведать яблок с неё. А он мечтал, что по осени будет своими руками снимать урожай. Вот мы каждый год и оставляем для него на дереве несколько штук. Вон два яблока осталось. Два всего… Эххе-хе… жизнь…
Старик вздохнул. И, будто пожелав его утешить, затренькала какая-то пичуга, спрятавшаяся в поредевшей кроне яблони.
Халиулла-бабай помолчал в задумчивости, затем сказал:
— Он тоже любил, облокотясь вот так на подоконник, любоваться садом. Эх, сынок, а знал бы ты, какие планы он строил на будущее! Всю землю собирался в цветник превратить… Впрочем, его желания с делами не расходились. Подговорил братьев Роговых, Ивана Чернопятко, других парней, сверстников своих, и засадили они большущий пустырь перед шахтой деревьями. Ты заметил, должно быть, какой там нынче красивый сквер? Но этого им показалось мало. Разровняли лопатами улицы, засыпали речной галькой — чтобы люди по весне да по осени грязь на них не месили… А зимой, чертенята, едва вернутся из школы, убегают на железную дорогу: собирают просыпавшийся с вагонов уголь. Стране угля в ту пору не хватало, каждая кроха была дорога. Вот так мальчишки пытались помочь шахте план выполнять. И ни копейки за свой труд не просили. Так они свой пионерский долг выполняли. Соберутся — и делают. Да-а… Много доброго можно рассказать о Гильфане, очень много. Ладно, заходи уже в дом. Рассказ старушки моей о Фатиме одним ухом и я слушал. Делал вид, что дремлю, а сам слушал. Она многого не договорила. Заходи, я доскажу. И моя память, слава богу, пока не дырявая. Ничего не утаю от тебя, коль написать о Гильфане собираешься. Пусть узнают все люди, каким он был человеком…
— Говорят, настоящего батыра сызмальства видно по тому, как он любит работу, — продолжал Халиулла-бабай, когда я вошёл в комнату и мы уселись друг возле дружки. — Гильфан, когда ещё в школе учился, ни минуты не мог усидеть без дела. И когда вырос и шахтёром стал, таким остался. Вернётся с работы — а в шахте, сам знаешь, работа не из лёгких, — наскоро перекусит, потом глядишь — а в руках у него уже топор, молоток, ножовка. Уже что-то рубит, пилит, забивает, строгает. Кажется, всё уже переделано, ничего не осталось, а он непременно найдёт себе занятие. Ту беседку, что ты в саду видел, он своими руками смастерил. Лавки в бане сам сколотил, трубы, краны — всё провёл. Он тоже, как и я, любил попариться и похлестать себя веничком…
Сноровкой Гильфан, видно, в мать пошёл. У неё руки были золотые…