Чем дальше уходили мы от берега, тем размашистее становились волны. Но шаланда шла вперёд и вперёд, чуть только кряхтела, поскрипывала, без устали разрезая море.
- Ежин пришёл наниматься к нам в артель, - неожиданно сказал дед.
"Надоело мыло воровать", - подумал я и сказал:
- Может быть, решил стать честным.
Дед промолчал. Он ведь вообще был не из разговорчивых. А тут почувствовалось: пожалел, что вспомнил о Ежине, когда вокруг было ТАКОЕ море и ТАКОЕ небо.
Шуршали борта шаланды, вздыхала под её носом вода.
Дед прикрыл глаза. Красноватые лучи били в лицо, точно прожекторы.
- Честным? - негромко произнёс он, как бы спрашивал сам себя. - Ни! Человека не мучает совесть, когда он к чему привык. А Ежин привык, ой как привык...
Дед снова помолчал и добавил, но таким тоном, что: "Вот скажу и больше к этому возвращаться не буду".
- Ежин уговаривал нашего голову, председателя то есть, дать ему склад, где у нас рыба лежит. А голова сказал ему: "Мы с вами, Ежин, ошиблись. Вы думали, что я глупый, а я думал, что вы умный".
Дед наставил парус и сидел теперь чуть откинувшись на корме, положив на руль смуглые руки, иссушенные солнцем, работой и долгими годами жизни.
- Ну, чего смотришь? - спрашивал дед.
- Смотрю...
Я говорил не думая, как отвечают, когда голова занята совсем-совсем другим. Так было тогда и со мной. Я думал о руках деда, думал, наверное, не первый раз и вам, должно быть, рассказывал уже о них. Но, знаете, руки эти каждый раз виделись мне по-новому. В тот раз я увидел на них голубые реки вен, холмы мозолей, глубокие ущелья морщин и складок на коже. Я никогда не летал и не видел землю с самолёта, но думаю, что эти руки были похожи на рыжеватую бугристую землю.
И ещё я подумал, что такие вот руки - большие, сильные и жилистые взяли землю себе, потому что они же её и возделывают, выращивают яблоки и хлеба, добывают в земле уголь и железо.
Чуть накренившись на правый борт, навстречу нам скользил по пенистой синеве моря многоэтажнопарусный "Товарищ".
- Пойдём рядом, - сказал дед и резко на себя взял руль.
Верхней частью туловища я откинулся за борт, чтобы создать противовес и на крутом повороте не дать перекинуться шаланде. Меня вместе с бортом чуть приподняло наверх, а противоположным бортом шаланда чуть было не зачерпнула пенистый гребень волны. Чуть. Только чуть.
Дед делал свою моряцкую работу с точностью хирурга.
Теперь море оказалось за моей спиной, а впереди засверкал в закатных лучах солнца мой родной город, о котором кто-то сказал: "В этом городе брось шапку - попадёшь в моряка".
Мы шли уже невдалеке от "Товарища", и я отлично видел и слышал, что там происходило.
Ах, дед, дед! Спасибо тебе за эти минуты, которые дали мне такую радость. Я смотрел во все глаза и слушал во все уши. А дед улыбался, потому что сделал мне добро.
Как же это хорошо - радоваться тому, что даёшь радость другим...
В паутине снастей "Товарища" скользили, взбирались, раскачивались, повисали, подтягивались молодые матросы. В цирке так работают на трапециях двое, трое, четверо. А здесь десятки прекрасно сложенных ребят легко и свободно проделывали сложнейшие упражнения на головокружительной высоте. И при этом музыку заменял стеклянный перезвон склянок, свист солёного ветра, дудка боцмана. Эта дудка приказывала:
"Убрать марсель, брамсель, бом-брамсель!"
"Марса-фалы отдать!.."
Да, я согласился бы десять лет не бывать в цирке, лишь бы ещё смотреть и слушать, как работают эти салажата (так называют молодых моряков), которые, конечно же, станут настоящими морскими волками.
Увы, наша широконосая и скуластая шаланда стала отставать. Теперь я видел только корму "Товарища", за которой спокойно струилась и перекатывалась вода, совсем не так, как у винтовых кораблей. За ними море кипит и пенится, а здесь лениво переливалось, как спина ныряющего дельфина.
В это мгновение мне захотелось отправить в эфир двенадцать торопливо-тревожных тире, а вслед за ними: SOS! SOS! SOS!
Только не о бедствии хотел я сигналить своим друзьям и всем-всем людям на свете, а о радости. Почему бы не изобрести такой сигнал, чтобы созывать людей не на беду, а на радость. Мне захотелось всех-всех созвать сюда и показать им, как косой солнечный луч ударил в лестничный трап на мостик "Товарища", отчего полосатые тени покрыли корабль и весь он со всеми матросами стал полосатым, как моряцкая тельняшка...
"Товарищ" ушёл далеко вперёд, и я увидел, как белый океанский пароход, пурпурный со стороны заката, величественно и басовито гудя, вплывал в порт. След за кормой парохода тянулся далеко-далеко, и казалось, что кто-то задёрнул тёмно-зелёное море белой кружевной занавеской.
Мы прорезали пенистый след парохода. Лихо рассекая волну, дед снова развернул шаланду.
Город промелькнул передо мной, как промчавшийся поезд. Наше судёнышко выровнялось и ходко пошло прямым курсом. Слева остались отполированные тёмно-зелёные камни, и шаланда, проскользнув в проход волнолома, вышла в открытое море. Здесь ветер был покрепче. Тупой нос шаланды ударялся о воду, с тихим шелестом сбегала через борт сеть и с плеском ныряла в воду.
Дед пел, и от этого, а может быть, от моря и от неба всё, что было вокруг, казалось праздничным. Да, у меня было празднично на душе, потому что очень уж хорошо было вокруг, и в то же время было грустно оттого, что этой красоты моря и неба не видит Виктор и никаким SOS его уже не позовёшь.
Теперь солнце наполовину спряталось в воду, и море - всё море - стало красным. Только белые барашки были розовыми, как пенка вишнёвого варенья.
Я сидел, откинувшись на борт шаланды, и снова думал о том, что в каждом дне, в каждом часе есть счастье. Жаль, если человек его не видит, не чувствует - проходит мимо, как слепой и глухой.
СОРОК ЛЕТ СПУСТЯ
Эту главу я пишу через сорок лет. Именно столько времени прошло с тех пор, как я в последний раз был в родном городе.
Вы тоже побываете в вашем родном городе. Обязательно. Наступает такое время, когда человек чувствует, что без этого жить нельзя - надо увидеть родной город...
С вокзала я пошёл в школу. В родном городе у меня ведь не осталось ни друзей, ни родных. Нет уже на свете моих родителей. В далёком городе Ангарске Муська преподаёт в техникуме. Нет ни Виктора, ни Емельяна Петровича, ни Птицы, ни Серафимы Петровны. А школа моя есть. Она - школа остаётся в памяти человека на всю его жизнь.
Было раннее утро. На улицах пустынно. Только дворники поливают охладившийся за ночь асфальт.
Дверь в школу была открыта. В нашей школе всегда было две двери: с улицы в вестибюль школы и из вестибюля в школьный двор. Так вот: я как вошёл в дверь с улицы, так увидел насквозь через вторую открытую дверь такую пестроту, что сразу и не понять было, что там. Я быстро прошёл вестибюль и попал в сад. Большой сад и разноцветный. У дорожек, как изгородь, кустарник: оранжевый, тёмно-красный и лимонно-жёлтый. А за кустарником ровный ряд деревьев - аллеи.
Где же моя акация, которую я назвал "Витя"? Нет, не найти мне её. Я походил по саду и не нашёл своего дерева. К нашей школе, видимо, прирезали и соседний участок, где раньше были маленькие, покосившиеся домики. Теперь здесь впору было заблудиться, как в лесу.
Я видел несколько больших толстоствольных акаций с пышной зелёной шапкой листвы. Какая-то из них, шуршащих на ветру и далеко отбрасывающих тень, была моя.
Я вернулся в школу и в дверях столкнулся со сторожем в очках и в тёмном халате. Он подметал лестницу и, увидев меня, сказал:
- Здравствуйте! - будто знал меня, будто мне положено было сюда прийти и в этом не было ничего необычного.
А может быть, он принял меня за учителя, который пришёл пораньше, чтобы подготовиться к уроку. Не знаю.
- Добрый день! - ответил я сторожу и быстро, почти бегом, прошёл по гулкому коридору туда, где была дверь в наш класс.
Я отворил дверь и остановился у порога. Сердце сделало несколько лишних ударов, как бы предупреждая меня: "Погоди. Постой. Не торопись. Ты давно не школьник, и тебе уже нельзя быстро бегать".
Я стоял и смотрел на ряды парт. Они были другими - новыми, но стояли так же. И вон у той - у окна - я сидел сорок лет назад.
Медленно подошёл я к парте и, согнувшись, сел в неё. Да, в н е ё, ибо я втиснулся с трудом. Пришлось откинуть планку, и при этом на обратной стороне я увидел вырезанное ножом слово "Люся" и рядом буквы "Б" и "Е". Меня кольнуло, царапнуло так, будто этим ножиком резали не парту, а меня самого. И мне захотелось сказать этому мальчику: "Подумай о том, как ты придёшь сюда взрослым и через много лет увидишь свои следы: ветвистое дерево, выросшее из посаженного тобой саженца, похожего на прутик, или исковерканную тобой парту".
Но говорить было некому: я был один в классе, как был один на один с пиратом в моём сне на спасательном катере "Диспашор".
Наверное, я долго сидел в классе, вспоминая давнишние годы и вдыхая сквозь раскрытое окно воздух раннего утра - прозрачный, чистый, прохладный. И думал о том, что всё сделанное человеком в утро его жизни в детстве и юности - будет напоминать о себе всю жизнь.