Коля спросил, с кем же из фронтовых друзей Богдан Осипович мог встретиться, и Соколов сказал, что все они порастерялись. Но где-то в Черкассах живет отставной полковник Романенко, который командовал частью, где служил Колин отец.
Я бы не обратила на все это такого внимания, если бы не одно странное совпадение. Сегодня мы с Колей ходили на табачную фабрику. Именно там и появилась эта загадка.
Колин папа не курил. Но среди вещей, которые отдали Колиной маме, был похожий на мыльницу пластмассовый портсигар с сигаретами. Коля сказал, что мы должны выяснить, что это за сигареты.
Для этого мы и отправились на табачную фабрику. Дежурный в проходной не хотел нас пропускать. Я стала выдумывать, для чего нам нужно на фабрику, и сказала, что мы нашли портсигар и хотим узнать, что за сигареты в нем, чтобы вернуть этот портсигар хозяину. Охранник так удивился моему нахальству, что стал похож на рыбу, попавшую на сушу: он выпучил глаза, вытянул вперед и открыл губы, а уши у него и так торчали из-под шапки-ушанки, как плавники.
Коля посмотрел на меня очень укоризненно и сказал:
— Вы нас пропустите… Нам нужно. Мой отец был милиционером. Его убили бандиты. Он не курил, но у него в кармане нашли портсигар, и нам нужно узнать, что в нем за сигареты.
— Как фамилия твоего отца? — спросил дежурный. Лицо его странно изменилось. Он смотрел на Колю, как смотрят на человека, который сильно порезался и у которого течет кровь, — сморщившись и переживая чужую боль.
— Галега. Богдан Осипович.
— Галега? — повторил фамилию охранник. — Нет, не слышал… Сейчас позвоним начальнику цеха. В котором сигареты выпускают…
Охранник позвонил по телефону и рассказал нам, как пройти в этот сигаретный цех.
На фабрике был очень сильный запах, но не табака, а какой-то неприятный кондитерский запах. Так пахнут леденцы, если о них забыли и они очень долго, целый год, пролежали в своей железной коробочке. Сигареты делала большая машина. Из нее с огромной скоростью вылетала одна бесконечная готовая сигарета. Эта же машина рубила сигарету на части и складывала в пачки.
Начальник цеха, пожилой дяденька с большим животом, держал в зубах сигарету длиной с карандаш. Он выслушал нас очень серьезно и, так же как охранник, сморщился, переживая чужую боль. Потом он посмотрел сигареты, которые ему дал Коля, и сказал:
— Это — черкасские… Но подождите-ка еще минутку. Начальник цеха ушел и вскоре вернулся с каким-то дяденькой, который рядом с ним выглядел как Дон-Кихот рядом со своим оруженосцем — он был высоким и худым. Это был их дегустатор, то есть человек, который по запаху и вкусу определяет качество табака.
Они разломали одну сигарету, распушили табак, и дегустатор каким-то образом определил, что сигареты эти выпущены не больше, как месяц тому назад, потому что в них есть греческий табак, а табак этой партии прибыл к нам совсем недавно.
Начальник цеха сказал нам, что в сигареты входит смесь, состоящая из многих сортов табака, но настоящий специалист всегда может разобраться, из каких именно.
Но я его уже не слушала. Я думала о том, что в Черкассах жил этот фронтовой друг Колиного папы — Романенко. И сигареты были из Черкасс.
— Надо ехать в Черкассы, — решил Коля.
Вот обо всем этом я раздумывала, когда возвращалась в набитом троллейбусе домой со студии, — об этом и еще о том, что мне не хочется домой.
В те дни, когда у папы были неприятности, я многому научилась и многое поняла. Мама и папа тогда как бы поменялись ролями. Папа стал раздражаться из-за пустяков, редко улыбался, а мама как-то ловко умела его успокоить, уговорить. Она ни разу не повысила за то время на меня голоса, она придумывала то пойти в кино, то в театр. И что еще здорово, она ни разу не вешала носа, все время шутила, смеялась. По-моему, она никогда в жизни не была такой веселой.
Но теперь, когда у нас было все хорошо, когда папу восстановили на работе в редакции, когда все его поздравляли и дарили ему консервные ножи, я старалась, как это ни странно, бывать дома поменьше. Не знаю почему. Может быть, потому, что я часто бывала у Коли и видела, как плохо Елене Евдокимовне.
А дома меня ждал сюрприз. И очень приятный. Папа купил телевизор. Он назывался «Харьков». Это, оказалось, даже был не просто телевизор, а комбайн — в нем были радиоприемник, и проигрыватель для пластинок, и большой экран.
Раньше у нас не было телевизора, и мама не соглашалась его покупать из-за меня, — чтобы я готовила уроки, а не торчала перед экраном.
Но сейчас мама сказала, что раз я сама выступаю по телевизору, то нужно, чтобы он был в доме.
— А мы с папой смотрели, — сказала мама. — Молодец. Хорошо выступила. Только у тебя был чересчур серьезный вид. Даже ни разу не улыбнулась. И почему ты гладила себя рукой по животу?
— Я не гладила. Мне просто очень хотелось почесаться, — возразила я.
— Значит, ты чесалась? — рассмеялся папа.
Я рассказала, как жарко было там на студии и что я совсем не волновалась.
А на столе в стеклянной вазе стояли мои любимые пирожные «картошка».
— Принеси из кухни чайник, будем ужинать.
Мы сели ужинать, и за ужином папа говорил, что летом мы поедем в Крым и снова будем плавать, и гулять, и собирать гербарий и коллекцию бабочек. И еще папа хвалил стихи, которые я читала по телевизору.
А телевизор поставили на новый столик в самом углу комнаты. И пока мы ужинали, мы все время поглядывали на экран. Показывали «Телевизионные новости», и все очень хорошо было видно.
— Чуть не забыла, — сказала мама. — Тебе письмо. От писателя Корнилова.
У меня почему-то сдавило сердце — мне вдруг показалось, что в письме будет что-то неприятное. Я взяла письмо, но не распечатала его сразу, а пошла в свой угол, села на кровать, положила письмо на подушку и немного подумала, а уже потом разорвала конверт.
Странно, но, когда я читаю то, что написал знакомый человек, я всегда как будто слышу его голос. И сейчас письмо Павла Романовича тоже звучало для меня его голосом — высоким, чуть сиплым и очень приятным.
Милая Оля! — писал Павел Романович. — Извини, что так нескоро ответил тебе — я был в отъезде, и твое письмо мне только сегодня вручили.
Я догадываюсь, что день, когда ты мне написала это письмо, был для тебя днем больших сомнений. Внезапный успех, как и внезапная неудача, всегда оставляет свой рубец на характере человека. И людям иногда с успехом справиться бывает еще труднее, чем с неудачей.
Вот почему так порадовало меня твое письмо: оно живое свидетельство того, что у тебя здоровый организм, который смог переварить успех. Надеюсь, что он сможет так же легко переварить неудачи, а они неизбежно будут.
Теперь о твоих сомнениях в собственных способностях. Тут уж ничего не поделаешь. Ты всегда будешь сомневаться, мучиться, и, как бы тебя ни хвалили, в такие дни ты будешь волком смотреть на мир и на людей. Со мной это тоже часто бывало и бывает до сих пор, и я в таких случаях так расстраиваюсь, что всегда кончаю самоубийством. Но, поверь мне, милая девочка, стихи твои напечатали не потому, что я их предложил редакции, а потому, что ты их написала. И стихи твои мне очень нравятся. Я плохо запоминаю стихи, но твои знаю на память и с удовольствием читаю их своим друзьям.
А как я оказался в вашем садике — пусть останется тайной. Но когда ты будешь совсем взрослой и даже старенькой и будешь много ходить по городу, ты обязательно высмотришь по дороге какой-нибудь садик, а в садике какую-нибудь скамейку и разгадаешь мою тайну…
Павел Романович снова извинялся, что задержался с ответом на мое письмо, просил, чтобы я ему написала, как мне живется, как я учусь, и прислала ему новые стихи. А в конце письма он передавал привет Наташке.
Я написала стихи, но не знала, посылать ли их Павлу Романовичу. Когда я их показала папе, он воспринял их как-то странно.
Эти стихи я написала после того, как мы с Колей ходили на Подол. Вообще-то я хотела написать о дожде и о мокрых, холодных трамваях, но потом мне вспомнилась собака, которая перебежала рельсы, и стихи получились о собаках:
Подол — плохое место для собак:
Плевать трамваям на собачьи лапы.
У них дорога, пассажиры, график,
Она неотвратимы, как судьба.
Дождливые подольские дворы,
Изысканные завтраки помоек…
И, кажется, от моря и до моря:
Дожди, дворы, помойки и пиры…
А вечером огромная луна…
И так все время: бегай и надейся,
Что, может быть, останется на рельсах
Не голова, а лапа…
— Слишком они у тебя какие-то взрослые получились, — сказал папа. — И что ты понимаешь под словом «Подол»?
— Как — что? — ответила я. — Есть такой район в городе. Там много трамваев.
— Нет, — сказал папа решительно. — Мне эти стихи не нравятся.