гремя, подхватывало:
Ах, коли лучше найдёшь — позабудешь,
Коли хуже найдёшь — пожалеешь!
В чём ещё было очарование этой песни, её неизбывная радость при всей её будто бы безнадёжности? В том, что человек всё-таки не верил, да и не мог верить, по своей силе и непочатости, в эту безнадёжность. «Ах, да все пути мне, молодцу, заказаны!» — говорил он, сладко оплакивая себя. Но не плачут сладко и не поют своих скорбей те, которым и впрямь нет нигде ни пути, ни дороги. «Ты прости-прощай, родимая сторонушка!» — говорил человек — и знал, что всё-таки нет ему подлинной разлуки с нею, с родиной, что куда бы ни забросила его доля, всё будет над ним родное небо, а вокруг — беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством. «Закатилось солнце красное за тёмные леса, ах, все пташки приумолкли, все садились по местам!» Закатилось моё счастье, вздыхал он, тёмная ночь с её глушью обступает меня, — и всё-таки чувствовал: так кровно близок он с этой глушью, живой для него, девственной и преисполненной волшебными силами, что всюду есть у него приют, ночлег, есть чьё-то заступничество, чья-то добрая забота, чей-то голос, шепчущий: «Не тужи, утро вечера мудренее, для меня нет ничего невозможного, спи спокойно, дитятко!» — И из всяческих бед, по вере его, выручали его птицы и звери лесные, царевны прекрасные, премудрые и даже сама Баба Яга, жалевшая его «по его младости». Были для него ковры-самолёты, шапки-невидимки, текли реки молочные, таились клады самоцветные, от всех смертных чар были ключи вечно живой воды, знал он молитвы и заклятия, чудодейные опять-таки по вере его, улетал из темниц, скинувшись ясным соколом, о сырую Землю-Мать ударившись, заступали его от лихих соседей и ворогов дебри дремучие, чёрные топи болотные, пески летучие, — и прощал милосердный Бог за все посвисты удалые, ножи острые, горячие…
Ещё одно, говорю я, было в этой песне — это то, что хорошо знали и мы и они, эти рязанские мужики, в глубине души, что бесконечно счастливы были мы в те дни, теперь уже бесконечно далёкие — и невозвратимые. Ибо всему свой срок, — миновала и для нас сказка: отказались от нас наши древние заступники, разбежались рыскучие звери, разлетелись вещие птицы, свернулись самобраные скатерти, поруганы молитвы и заклятия, иссохла Мать-Сыра-Земля, иссякли животворные ключи — и настал конец, предел Божьему прощению.
Прекрасные летние дни, спокойное Чёрное море.
Пароход перегружен людьми и кладью, — палуба загромождена от кормы до бака.
Плаванье долгое, круговое — Крым, Кавказ, Анатолийское побережье, Константинополь…
Жаркое солнце, синее небо, море лиловое; бесконечные стоянки в многолюдных портах с оглушающим грохотом лебёдок, с бранью, с криками капитанских помощников: майна! вира! — и опять успокоение, порядок и неторопливый путь вдоль горных отдалений, знойно тающих в солнечной дымке.
В первом классе прохладный бриз в кают-компании, пусто, чисто, просторно. И грязь, теснота в орде разноплемённых палубных пассажиров возле горячей машины и пахучей кухни, на нарах под навесами и на якорных цепях, на канатах, на баке. Тут всюду густая вонь, то жаркая и приятная, то тёплая и противная, но одинаково волнующая, особая, пароходная, мешающаяся с морской свежестью. Тут русские мужики и бабы, хохлы и хохлушки, афонские монахи, курды, грузины, греки… Курды, вполне дикий народ, с утра до вечера спят, грузины то поют, то парами пляшут, легко подпрыгивая, с кокетливой лёгкостью откинув широкий рукав и плывя в расступившейся толпе, в лад бьющей в ладоши: таш-таш, таш-таш! У русских паломников в Палестину идёт без конца чаепитие; длинный мужик с обвисшими плечами, с узкой жёлтой бородой и прямыми волосами вслух читает Писание, а с него не спускает острых глаз какая-то вызывающе независимая женщина в красной кофте и зелёном газовом шарфе на чёрных сухих волосах, одиноко устроившаяся возле кухни.
Долго стояли на рейде в Трапезунде. Я съездил на берег и, когда воротился, увидал, что по трапу поднимается целая новая ватага оборванных и вооружённых курдов — свита идущего впереди старика, большого и широкого в кости, в белом курпее и серой черкеске, крепко подпоясанной по талии ремнём с серебряным набором. Курды, плывшие с нами и лежавшие в одном месте палубы целым стадом, все поднялись и очистили свободное пространство. Свита старика настелила там множество ковров, наклала подушек. Старик царственно возлёг на это ложе. Борода его была бела как кипень, сухое лицо черно от загара. И необыкновенным блеском блестели небольшие карие глаза.
Я подошёл, присел на корточки, сказал «селям», спросил по-русски:
— С Кавказа?
Он дружелюбно ответил тоже по-русски:
— Дальше, господин. Мы курды.
— Куда же плывёшь?
Он ответил скромно, но гордо:
— В Стамбул, господин. К самому падишаху. Самому падишаху везу благодарность, подарок: семь нагаек. Семь сыновей взял у меня на войну падишах, всех, сколько было. И все на войне убиты. Семь раз падишах меня прославил.
— Це, це, це! — с небрежным сожалением сказал стоявший над нами с папиросой в руке молодой полнеющий красавец и франт, керченский грек: вишнёвая дамасская феска, серый сюртук с белым жилетом, серые модные панталоны и застёгнутые на пуговки сбоку лакированные ботинки. — Такой старый и один остался! — сказал он, качая головой.
Старик посмотрел на его феску.
— Какой глупый, — ответил он просто. — Вот ты будешь старый, а я не старый и никогда не буду. Про обезьяну знаешь?
Красавец недоверчиво улыбнулся:
— Какую обезьяну?
— Ну так послушай! Бог сотворил небо и землю, знаешь?
— Ну, знаю.
— Потом Бог сотворил человека и сказал человеку: «Будешь ты, человек, жить тридцать лет на свете, хорошо будешь жить, радоваться будешь, думать будешь, что всё на свете только для тебя одного Бог сотворил и сделал. Доволен ты этим?» А человек подумал: «Так хорошо, а всего тридцать лет жизни! Ой, мало!» Слышишь? — спросил старик с усмешкой.
— Слышу, — ответил красавец.
— Потом Бог сотворил ишака и сказал ишаку: «Будешь ты таскать бурдюки и вьюки, будут на тебе ездить люди и будут тебя бить по голове палкой. Ты таким сроком доволен?» И ишак зарыдал, заплакал и сказал Богу: «Зачем мне столько? Дай мне, Бог, всего пятнадцать лет жизни». — «А мне прибавь пятнадцать, — сказал человек Богу, — пожалуйста, прибавь от его доли!» И так Бог и сделал, согласился, и вышло у человека сорок пять лет жизни… Правда, человеку хорошо вышло? — спросил старик, взглянув на красавца.
— Неплохо вышло, — ответил