— Я сам чуть живой. Есть хочется.
— Давай поедим. Провиант при нас.
Мальчики влезли с ногами на диван, прижались к печке. Саша старательно засопел, стал в темноте расстёгивать пальто, доставать провиант. В Митину ладонь ткнулась плоская корочка.
— Ты что? Разве больше нет?
— Есть. Но больше нельзя. Я себе отломил столько же. Будем растягивать до флотского пайка.
— Дотянем.
— Конечно, дотянем.
После корочки хлеба и разговора о флотском пайке мальчики опять приободрились, но бодрость их была теперь совсем не та, что раньше. Ночь шла на убыль, а пассажирский поезд с ящиком всё не приходил и не приходил. Поезда за окном грохотали то и дело, но все они были товарные, военные, и все проносились напролёт.
— Смотри, Сашок, танков-то сколько… Пушек! Идут и идут. Где их только мастерить успевают?
— На Урале. Где же ещё? Там заводы, там кузница победы. Помнишь, Павла Юрьевна говорила?
— Угу, — кивнул Митя и попробовал представить себе эту заводскую кузницу, но вспомнил, что вот и он тоже, если бы не потерял маму, жил бы на Урале, и потихоньку вздохнул.
Сначала мальчики на каждый грохот бросались к окну, а потом даже и от печки отходить не стали. Они поглядывали на пролетающие огни паровозов да слушали выкрики за стеной:
— Тюнино! Тюнино! Сто двадцатый проследовал, Кирсаново! Кирсаново! Двести шестому путь свободен.
И каждый раз дежурный хлопал дверью, выходил на платформу, пропускал мимо себя грохочущий состав и опять хлопал дверью, опять накручивал рукоять телефона, кричал в трубку и снова ненадолго затихал.
Митя думал: «Хорошо ему. Он работает, он у себя дома. Ему бежать никуда не надо. Мне вот тоже, когда я работал в интернате — колол дрова, ездил за водой, — было хорошо».
Но вслух Митя не сказал ничего. Саша мигом бы отрезал: «Опять трусишь?» — а Митя нисколько не трусил, ему просто так думалось, вот и всё.
Вслух он произнёс:
— Хоть бы время узнать… А то непонятно: то ли ночь, то ли утро?
Саша слез на пол, стал ходить, неслышно ступая валенками. Он тоже сильно тревожился. Он думал о том, что если до рассвета они не уедут, то в интернате их наверняка хватятся, и тогда им во веки веков не видать никаких кораблей.
Тут опять зажужжала телефонная вертушка, и дежурный принялся выкрикивать не номера поездов, а совсем другое. Он закричал:
— Тюнино! Тюнино! Валя, позови Сидорчука… Что? Всё равно позови! Я сам двое суток не спал. Сидорчук? Ты что, Сидорчук, дрыхнешь, дрова не шлёшь, пока у меня запасной путь свободен? Что? Не дрыхнешь? А почему дрова не присылаешь? Грузить некому? Сам грузи, Сидорчук, сам! Что? Как мои дела? Дела как сажа бела! Не поправляется напарник мой… Пряхин, говорю, не поправляется! Третьи сутки мне не выстоять. Усну. Аварию сделаю. Ты, Сидорчук, давай дрова шли и на подсменку мне хоть часа на два кого-нибудь. Ну-ну! До семи ноль-ноль я вытерплю, продержусь. Недолго осталось, полтора часика. Ты с ним, Сидорчук, и махорки пришли. Пришли, пришли, не зажимай! Я тут свою всю высмолил. Ну, будь здоров, жду!
Дежурный повесил трубку, а Митя подумал о нём опять:
«Нет, этому человеку за стеной не так уж и хорошо. Ему так трудно, что он говорит: „На ходу усну!“ — да только всё равно терпит, потому что его товарищ по фамилии Пряхин болеет, потому что война и заменить Пряхина и этого дежурного больше некому. Он мало того что терпит, он еще дрова какие-то требует: наверное, тоже для Пряхина».
Митя вспомнил высокую поленницу за крыльцом интерната. Вспомнил, что вся она из толстых кряжей и стоит совсем неколотая, а переколоть её в интернате не может никто, кроме Мити, ну, разве что Филатыч…
«Да не только дрова. Вот у дежурного по разъезду товарищ болеет, а у нас в интернате Зорька. Очень похоже всё получается. Похоже, да не совсем! Дежурный о больном Пряхине заботится, работает за него, а я от Зорьки сбежал. Я даже не знаю: как она там? Выздоравливает или нет? А если не выздоравливает, то кто воды с ручья на салазках привезёт? Павла Юрьевна с Егорушкой, что ли? Или опять Филатыч, у которого и так уже руки трясутся?»
Митя поёжился, слез с дивана, тоже заходил туда-сюда.
— Озяб? — сказал Саша. — Походи. Я вот походил и согрелся. Теперь скоро.
— Откуда известно?
— Разве не слышал, к дежурному сменщик едет? А если едет, то, значит, на поезде, который тут остановится. Может быть, этот поезд и есть наш — с ящичком!
А Мите было уже не до поезда. У Мити голова раскалывалась от горьких дум. Он совсем не знал, что делать. С одной стороны, всё получалось так, что надо бы вернуться, а, с другой стороны, выходило: если вернёшься, то сделаешь предательство. Вернуться — это значит бросить Сашу здесь, на полустанке, сам-то Саша назад ни за что не повернёт, а ведь Митя уже на себе испытал, каково человеку, если он останется один в пути.
Митя ходил, думал, даже головой покачивал, как от боли, и Саша спросил:
— Ты что?
— Ничего. Просто Егорушку вспомнил. Егорушку жалко. У него сегодня день рождения, а дудочку ему я так и не подарил.
И тут Саша ни с того ни с сего подбежал к Мите, ухватил за пальто, притянул к себе и сердитым и в то же время странно всхлипывающим голосом зашептал:
— Тебе Егорушку жалко? А мне, думаешь, нет? А мне, думаешь, наплевать? Да если хочешь знать, так я Егорушку больше тебя жалею! Я ему сегодня весь свой сахар за завтраком хотел подарить! И половину хлеба хотел подарить. Я ему сюрприз готовил, а ты говоришь…
— Да что ты, Сашок, — испуганно забормотал Митя. — Я так совсем и не говорил. Даже не думал.
— Нет, думал! Думал и вслух намекал! А мне намекать нечего. Я сам не меньше тебя переживаю. Да только что поделаешь? Тут одно из двух: либо на фронт ехать, либо день рождения праздновать. Понял?
— Понял, — ответил Митя, хотел ещё что-то сказать, да не успел. За стеною, громко, радостно закричал дежурный:
— Кукушкино слушает! Кукушкино слушает! Это ты, Сидорчук? А где Валя? Ко мне поехал? Вот спасибо, Сидорчук! Вот спасибо! Принимаю, принимаю… Пассажиров? Пассажиров у меня нет. Не видно.
— Митька! Поезд идёт! Пассажирский! — чуть не заголосил во всё горло Саша, да тут же спохватился, замахал рукою: давай, мол, давай торопись!
Мальчики выскочили на платформу. Они помчались по ней в ту сторону, откуда должен был показаться поезд, а пока лишь чуть виднелись убегающие вдаль телеграфные столбы, предрассветно туманились еловые перелески да уходило за них тёмное, обтаявшее до самой земли железнодорожное полотно.
Вдруг из-за построек на платформу наперехват мальчикам нежданно-негаданно вывернулась толстая востроглазая женщина в дублёном полушубке.
— Завпочтой! Тётя Клавдя! Она меня знает, — едва успел шепнуть Саше перепуганный Митя, а женщина широко и удивлённо растопырила руки, забасила:
— Кукин! Митя! Да ты откуда? А Филатыч где? Неужто в такую рань на пекарню приехали?
Митя растерянно мотнул головой: «Да, мол, приехали…» — а Саша, хотя эту женщину видел впервые, бойко зачастил:
— На пекарню, тётя Клавдя, на пекарню. Филатыч на пекарню поехал. У нас хлеб кончился. Завтракать не с чем! Хлеба в интернате ни крошки нет!
— Н-не знаю, — опять развела руками женщина. — Не знаю… Вряд ли сейчас получите. Разве с вечерней выпечки сколько-нибудь осталось. Филатыч, поди, и ко мне там заглянет?
— Заглянет! Обязательно заглянет! — уже не мог остановиться Саша, а тётя Клавдя усмехнулась:
— Ну и бестолковый интернат сегодня. С чего это? Разве не знаете, и почты в такую пору не бывает никогда? Почта вот только сейчас прибудет, на поезде. А ты, Митя, почему с дружком тут околачиваешься? Филатыч в пекарне, а ты здесь.
— Мы не околачиваемся, мы смотрим. Филатыч нам разрешил, — опять вывернулся находчивый Саша. А Митя как стоял, как молчал, так и теперь продолжал помалкивать. Он лишь тихонько пошмыгивал носом и думал: «Вот влипли так влипли. Тётя Клавдя вернётся в село и сразу узнает, никакого Филатыча там и не было».
С перепугу Митя совсем забыл, что, пока тётя Клавдя вернётся, они будут уже в поезде, в ящике, и укатят далеко-далеко.
А Саша не забыл. Он торопливо произнёс:
— Простите. Вам надо получать почту, а мы — к Филатычу. Оревуар! До новой встречи!
Саша приподнял ушанку, вежливо поклонился, а тётя Клавдя обернулась к нему, озадаченно повторила:
— Ревуар? Какой ревуар? Где?
И вдруг она посмотрела на Сашины ноги да так и присела:
— Батю-шки! На ногах-то у тебя что! На ногах-то! Ой, уморушка!
Саша глянул вниз и сам чуть не ахнул. Правый валенок был на нём свой, серый, а левый — чужой. Он был сильно растоптанный, в рыжих подпалинах и, судя по знакомой заплатке, — не чей иной, как самой Павлы Юрьевны, заведующей интернатом. Саша даже пощупал валенок, даже извернулся, на пятку посмотрел, а потом изумлённо произнёс: