Где-то в самой глубине души она не могла не понимать, что это безрассудство, безумие: ведь все могло кончиться очень страшно для одного из них, а может быть, и для всех. Но ей нравилось порхать над пропастью, уверяя себя, что никакой пропасти нет. Когда она оставалась одна, то не раз, глядя в зеркало, с насмешливым укором покачивала головой и восклицала: «Эх ты, хищница, хищница!» А когда она позволяла себе размышлять об этом более серьезно, то готова была согласиться с тем, что Шоу и мудрецы из «Мадроньевой рощи» правы, обличая хищные инстинкты женщин.
Она, конечно, не могла согласиться с Дар-Хиалом, будто женщина – это неудавшийся мужчина; но все вновь вспоминались ей слова Уайльда: «Женщина побеждает, неожиданно сдаваясь». Не этим ли она покорила Грэхема, спрашивала себя Паола. Как это ни странно, но на уступки она уже пошла. Пойдет ли на дальнейшие?.. Он хотел уехать. С ней или без нее – все равно уехать. Но она удерживала его. Какими способами? Давала ли она ему молчаливые обещания, что уступит окончательно? Паола со смехом отгоняла всякие предположения относительно будущего, довольствуясь мимолетными радостями настоящего, стараясь сделать свое тело еще прекраснее, свое обаяние еще неотразимее, излучать сияние счастья, – и ощущала при этом такую полноту и трепетность жизни, какие ей были еще неведомы.
Но когда мужчина и женщина влюблены и живут так близко друг от друга, им не дано сохранить расстояние между собой неизменным. Паола и Грэхем незаметно сближались. От долгих взглядов и прикосновений руки к руке они постепенно перешли к другим дозволенным ласкам, и кончилось тем, что однажды она опять очутилась у него в объятиях и их губы снова слились в продолжительном поцелуе.
На этот раз Паола не вспыхнула гневом, а только властно заявила:
– Я вас не отпущу.
– Я не могу остаться, – повторил Грэхем в сотый раз. – Мне, конечно, приходилось не раз и целоваться за дверью и делать всякие глупости, – продолжал он пренебрежительно, – но тут другое – тут вы и Дик.
– Уверяю вас, Ивэн, все как-нибудь уладится.
– Тогда уезжайте со мной, и мы сами все уладим. Поедем!
Она отступила.
– Вспомните, – настаивал Грэхем, – что заявил Дик в тот вечер, когда Лео сражался с драконами. Он заявил: если бы даже Паола, его жена, от него с кем-нибудь сбежала, он сказал бы: «Благословляю вас, дети мои».
– Да, потому-то так и трудно, Ивэн. Он действительно Большое сердце. Вы удачно выразились. Слушайте! Понаблюдайте за ним! Он особенно мягок и бережен, как и обещал в тот вечер, – мягок со мной, я хочу сказать. А кроме того… Вы не заметили…
– Он знает?.. Он вам что-нибудь говорил? – прервал ее Грэхем.
– Ничего не говорил, но я уверена, что он знает или, во всяком случае, догадывается. Понаблюдайте за ним. Он не хочет соперничать с вами…
– Соперничать?
– Ну да. Не хочет. Вспомните вчерашний день. Когда наша компания приехала, он объезжал мустангов, но, увидев вас, больше не сел в седло. Он превосходный объездчик. Вы тоже попробовали. У вас выходило, правда, недурно, хотя, конечно, до него далеко. Но он не желал показывать свое превосходство. Одно это убедило меня, что он догадывается.
И еще: вы не обратили внимания на то, что он теперь никогда не расспрашивает вас, что вы делаете, где проводите время, как он расспрашивает любого гостя? Он играет с вами на бильярде, – потому что вы играете лучше него, да еще бьется на рапирах и палках – тут вы тоже равны. Но он не вызывает вас ни на бокс, ни на борьбу.
– Да, в этом он действительно может победить меня, – пробормотал Грэхем.
– Понаблюдайте, и вы увидите, что я права. А ко мне он относится, как к норовистому жеребенку, – пусть, дескать, куролесит сколько душе угодно. Ни за что на свете не вмешается он в мои дела. О, поверьте, я его знаю. Он живет по своим собственным правилам и мог бы научить философов тому, что такое практическая философия.
– Нет, нет, слушайте! – торопливо продолжала она, видя, что Грэхем хочет ее прервать. – Я скажу вам больше. Из библиотеки в рабочую комнату Дика ведет потайная лестница, ею пользуются только я, он да его секретарь. Когда вы поднимаетесь по этой лестнице, то попадаете прямо в его комнату и оказываетесь среди книжных шкафов и полок. Я сейчас оттуда. Я шла к нему, но услышала голоса и решила, что, как обычно, идет разговор о делах имения и что он скоро освободится. Поэтому я осталась ждать. Это были действительно разговоры о делах, но такие интересные, такие, как сказал бы Хэнкок, «проливающие свет», что я не могла не подслушать. Эти разговоры «проливали свет» на характер самого Дика, хочу я сказать.
Он беседовал с женой одного из рабочих. Она пришла с жалобой… Такие вещи не редкость в рабочих поселках. Если бы я эту женщину встретила, я бы ее не узнала и не вспомнила бы даже ее имени. Она все жаловалась, но Дик остановил ее. «Это не важно, – сказал он, – мне важно знать, сами-то вы поощряли Смита или нет?»
Его зовут не Смитом – я не помню как, но это не имеет значения, – он служит у нас вот уже восемь лет, работает мастером.
«О нет, сэр, – услышала я ее ответ. – Он все время мне проходу не давал. Я, конечно, старалась избегать его. Да и у моего мужа характер бешеный, а я больше всего боюсь, как бы он не потерял место. Он почти год служит здесь и, кажется, ни в чем не замечен. Правда? До этого у него бывали только случайные заработки, и нам приходилось очень туго. Не его это вина, он не пьет, и всегда…»
«Ладно, – перебил ее Дик. – Ни его работа, ни его поведение тут ни при чем. Значит, вы утверждаете, что никогда не давали Смиту никаких оснований для ухаживания?»
Нет, она на этом настаивала и целых десять минут подробно рассказывала о его приставаниях. У нее очень приятный голосок – знаете, бывают такие робкие и мягкие женские голоса; и, наверно, она очень мила.
Я едва удержалась, чтобы не заглянуть в кабинет. Мне так хотелось посмотреть на нее.
«Значит, это произошло вчера утром? – спросил Дик. – А другие слышали? Я хочу сказать: кроме вас, мистера Смита и вашего мужа, – ну хотя бы соседи знали об этом?»
«Да, сэр. Видите ли, он не имел никакого права входить ко мне в кухню. Мой муж не его подчиненный. Он обнял меня и старался поцеловать, а тут как раз вошел мой муж. Хоть он и с характером, но не так чтобы очень силен. Смит вдвое выше. Муж вытащил нож, а мистер Смит схватил его за обе руки, они сцепились и стали кататься по всей кухне. Я испугалась, как бы до смертоубийства не дошло, выбежала и начала звать на помощь. Но соседи уже услышали, что у нас скандал. Муж и Смит в драке разбили окно, своротили печку, вся кухня была полна дыма и золы, их насилу растащили. А меня опозорили. За что? Вы же знаете, сэр, как теперь все бабы будут трепать языком…»
Дик снова остановил ее, но еще минут пять никак не мог от нее отделаться. Больше всего она боялась, как бы ее муж не лишился места. Я ждала, что Дик ей скажет; но он, видимо, не принял еще никакого определенного решения, и я была уверена, что он теперь вызовет мастера. И тот действительно явился. Я многое дала бы, чтобы его увидеть, но я слышала только разговор.
Дик сразу перешел к делу, описал весь скандал и драку, – и Смит признался, что действительно шум получился основательный.
«Она говорит, что никогда и ничем не поощряла ваших ухаживаний», – заявил Дик.
«Ну, это она врет, – ответил Смит. – Она так поглядывает на вас, будто сама приглашает поухаживать… Она с первого же дня так на меня смотрела. А зашел я к ней вчера на кухню потому, что она же меня и зазвала. Мы не ждали, что муж придет так скоро. Но когда она его увидела, то давай бороться и вырываться. А если она врет, будто не заманивала меня…»
«Бросьте, – остановил его Дик, – все это пустяки, дело не в этом».
«Как же пустяки, мистер Форрест, должен же я оправдаться», – настаивал Смит.
«Нет, это несущественно для того, в чем вы оправдаться не можете», – ответил Дик, и я услышала в его голосе знакомые мне жесткие, холодные и решительные нотки. Смит все еще не понимал. Тогда Дик объяснил ему свою точку зрения: «Вы виноваты, мистер Смит, в том, что произошел скандал, безобразие и бесчинство, в том, что вы дали пищу бабьим языкам, в том, что вы нарушили порядок и дисциплину, – а это все ведет к одному очень важному обстоятельству: вы внесли дезорганизацию в нашу работу».
Но Смит все еще не понимал. Он решил, что его обвиняют в нарушении общественной нравственности, так как он преследовал замужнюю женщину, и всячески старался умилостивить Дика ссылками на то, что ведь она с ним заигрывала, и просьбами о снисхождении. «В конце концов, – сказал он, – мужчина, мистер Форрест, это мужчина; согласен, она заморочила мне голову, и я вел себя, как дурак».
«Мистер Смит, – сказал Дик, – вы у меня работаете восемь лет, из них шесть в качестве мастера. На вашу работу я пожаловаться не могу. Работать вы, конечно, умеете. До вашей нравственности мне дела нет. Будьте хоть мормоном или турком. Ваша частная жизнь меня не касается, пока она не мешает вашей работе в имении. Любой из моих возчиков может напиваться по субботам до потери сознания, хоть каждую субботу, – это его дело. Но если в понедельник вдруг окажется, что он еще не протрезвился и это отзывается на моих лошадях – он груб с ними, бьет их и может повредить им, или если это хоть сколько-нибудь снижает качество или количество его понедельничной работы, – с этой минуты его пьянство становится уже моим делом, и возчик может отправляться ко всем чертям».